Живые и Мертвые
Утром мы несем на кладбище
«завтрак». Трава мокрая, моментально намокает обувь и брюки. Одни птицы да
деревья, и нет никого. Я вычисляю возраст умерших. Многим нет пятидесяти. Отец
достает из кустов брошенный железный столик, ищет место, где раньше он стоял. Дядя,
запрокинув голову, ищет что-то в кронах деревьев.
Мы держим стол, ржавые следы
которого остаются на пальцах, а отец взбирается на него и прыгает, забивая стол
в землю.
- Видел бы тебя дед, - смеясь,
говорит тетка.
- Ему бы понравилось, - отвечает,
отец, делая паузы, чтобы отдышаться, - он бы конмадовал: сюда, левее, правее…
В тишине, никем не
подхватываемую, дядя говорит речь, которая тут же проваливается между зелени
листьев, воздуха и напряжения. Слышно, как он глотает ком:
- …ну, пока, папа, - говорит он, заканчивая.
Мы оставляем на лавочке тарелку с
рисом и изюмом. Но я не знаю, кто её возьмет, может быть, бездомные, потому что
дедушки больше здесь нет, только холмик мокрой, не опавшей земли, да табличка.
До его болезни, мы всё время
что-то делили, в больших семьях постоянно что-то делят. А теперь помирились. Я
в первый раз поговорила со своим отцом, и это не кончилось скандалом. Неужели
должно было что-то ужасное случиться, чтобы мы все помирились?
Когда мы вернулись с кладбища
после похорон, я сказала папе:
- Ну вот, мы всё выдержали.
- Нет, - сказал он, - ничего
подобного. Я понял, что мама умерла, только через время. Была такая пустота. А
потом стерлось, смешалось, и суета всё
заполнила снова.
*
В понедельник, сбежав из офиса, из запаха воздуха, не выпускаемого из
системы охлаждения, из запаха копировальных машин, бумаг, черной краски
принтеров, от запаха духов моего начальника, сбежали. Мы встретились на
перекрестке, где трамвайная ветка сворачивает, купили в магазине футболку моему
брату, улицы были желтыми жаркими, сплошь встречались люди с темными блестящими
лицами, и мы спрятались в баре от улицы. Я помню, как приносили запотевшие
стаканы, мы проваливались всё глубже и глубже в кресла, и болтали про
привязанности, приходили наши друзья. А мы лежали в мягких плетеных креслах, устало
роняли голову и руки, и было жарко, и лето и нам было по двадцать.
В
тот день ты сказал, что мы могли бы прожить жизнь вместе. «Жизнь, до самого
конца». Так ты и сказал. Я промолчала. Мир казался мне больше, чем он был. Я
любила тебя меньше, чем в первый день. Пришел Саша. Пришла его сестра. На столе
сменялись стаканы. Я молчала.
Какое
счастье, что время не стоит на месте. Что нам до сих пор не двадцать. Что
многие вещи, сквозь время, искаженные воспоминания, будто стекла умытые морем -
такие мутные в изображении, сквозь фотоснимки, слова, врезавшиеся, как нитка перетянувшая
кожу, всё-таки стали другими.
Мы
каждый день считали последним, впрочем, сейчас я даже думаю: может это и
правильно? Мы были неуместно горды, мы были жадными, резкими, никогда не
возвращались, потому что это нравилось всем, казалось таким волевым: уметь
насовсем уйти. А потом
сквозь звук копировальной машины, сквозь такие длинные пробки зимой, длинные
гудки в телефонных трубках, которые не собираются снимать,
вещи, раньше бывшие недоступными, открылись мне, и
я стала взрослой.
*
Когда я была
маленькой, и в моей жизни ещё никто не умирал, абсолютное отсутствие смерти
казалось мне куда возможней, чем чья-то смерть.
А теперь, по тоненькой дорожке, протоптанной среди старого снега, идешь к больнице, что коричневая изнутри и
даже не пахнет больницей. Фиолетовое низкое небо, неожиданно долгая зима, которая
пробирает до костей страхом будущего, неминуемого, невозможного. В палате было
два отсека, разделенных стеклянными перегородками, между которых сидела
девушка, и пересыпала в перчатках какие-то таблетки из банки в банку, люди лежали,
не просыпаясь под монотонный счетчик приборов, чертящих над их головами разноцветные
диаграммы. Девушка, снимая повязку, сказала:
- Без халата нельзя….
Нет, совсем нельзя.
И приготовившись к
обороне, отложила в сторону таблетки. В палате были зеленые шторы, и
искусственный свет. На этом острове жизни, между двух стеклянных перегородок,
она охраняет пограничный мир, подобно церберу, от людей без халатов и бактерий.
Мама говорила, что,
когда люди умирают, у них заостряется нос. И, каждый раз, приходя к дедушке, я
боялась увидеть острый нос. Но нос был таким же, как раньше, а диаграммы над
его головой, скакали, как сумасшедшие.
В конце мая
начались невыносимые грозы, тучи
надвигались медленно, гремело каждый день, будто бы где-то рядом – война. А
потом неистово проливалось, будто бы опрокидывая полное дождевой воды жестяное ведро.
Сестра смотрела из окна, выдувая
дым через железную решетку, и рассказывала, сплетая из слов практически песню:
- Я это всё знала. Я бабушку тут видела, за неделю до его смерти. Она была в своем синем халате с ромашками.
Но она меня как будто не слышит:
- Он уходит в лучший мир. Вот откуда мы знаем что там? Откуда мы знаем каков Ад и Рай. Может быть Ад уже был. Может быть, он был здесь?
Вспыхнет и разорвет на части молния эти
сумерки под проливным дождем. В голове отзовется эхо возможной мигрени. Зальет
подворотни водой. Потом медленно всё это станет ночью.
*
Ты, как подлодка, снова утонешь в долгожданной своей простыне с узором. Ты меня
обнимешь, и я проснусь в воскресенье утром в складках постели, откуда мы вышли,
из простыней. Мы не проснемся знаменитыми, мы уже никогда не проснемся детьми, но
этим утром будет весна, будут цвести деревья. Будет дождь, и я вспомню, как,
перегнувшись через шахматную доску, на которой стояли фигуры, потерявшие блеск,
ты схватил меня за пальцы. Через окно поступал запах жареного лука. Мы только
что закончили школу, мы поступили на первый курс, и сразу же перевернули
страницу, говоря «давно» даже о том, что было на прошлой неделе. На прошлой
неделе ты был влюблен в кого-то другого, кажется, не в меня. Но сегодня, совсем
неважно: мы опять перевернули страницу, как будто ничего до этого дня не
было.
- Идите ужинать! – крикнула твоя мама, стоя внизу, у лестницы, в кухне с зажженным
светом, а наверху было темно, и глядя отсюда вниз, видно каждый цветок на её
фартуке, не поднимаясь с места, ты кричишь:
- А что?
- Картошку, - отвечает она, тише, отходя
от лестницы.
- Будешь картошку, - говоришь ты.
Ты любил всякий хлам, хотя, это, наверное, было совсем не модно. Ты писал мне
записки и подбрасывал в карманы. Я находила их только после стирки, смятыми
мокрыми комками бумаги.
Был проливной дождь, и ты сказал мне в подъезде, где эхо мячом билось о
стены:
- Ты будешь со мной?
- Тебя хватит на две недели, - ответила я.
- Не хватит.
Но хватило на годы.
Почему я вспоминаю именно это, думая о прошлом? Потому что это осталось именно
там, где волоски поднимаются от кожи, когда идут мурашки, да, именно там, на
корнях волос, а не в памяти.
Милый, ради всего святого, возвращайся, пока ничего не произошло, пока мы
молоды и беспечны, будем спать друг с другом, и не верить не единому слову. Всё
ещё неизвестно, где мы сейчас на самом деле: в раю или в аду, поэтому, пожалуйста,
возвращайся.
*
Девятого мая пришли дети из нашей школы, принесли открытки и цветы. В школе их
нарядили солдатами. Форма на них болталась, но вместе смотрелось хорошо. Они пришли к дедушке, это было на следующий день, после того как мы отнесли на кладбище "завтрак", дедушки уже не было здесь. Они неловко замялись, и, извиняясь, ушли. Под зелеными солдатским
рубашками проявлялись лопатки, выставленные наружу, как шипы, из сутулых
спин.
Перед войной его призвали в летные войска. Он летал на
истребителе. По учебному полигону. Шесть лет. Сталин издал приказ, по которому
все немцы, живущие в России, не допускались к линии фронта на сто километров. За
всю войну он не совершил ни одного боевого вылета. Когда приезжала мать, её
допрашивали. Она каждый раз говорила, что его отец был Александр Иванович Берг,
то есть ещё их дед был Иваном, то есть русским, что, сколько на самом деле в
них немецкой крови одному Богу известно. Тем временем приходили новые самолеты,
новые летчики, улетали, возвращались, или нет, а он все это время был там, на
месте.
- Вот и хорошо, - отвечала ему я, - ты, жив. И есть мой отец. И есть я. А так бы не было ни тебя,
ни меня, никого.
- Так все говорят. Но я был молодой. Мне хотелось на войну. Сейчас-то в армии
какой-то год, и тот… А я целых шесть лет…
Каждый год приходили медали, он их доставал, пеленал в тонкие обертки из
бархатных коробок и прятал далеко-далеко.
- Кажется, это было не со мной , - говорил он, складывая одну на другую
морщинистые сухие руки, и отворачиваясь, - столько лет прошло с этой войны, что
мои дети уже выросли и постарели.
*
Ты сидел на столе в аудитории, я хорошо помнила её, в этой аудитории читали
лекции для всего потока сразу, на протяжении трех лет. На каждой парте были
знакомые рисунки, выцарапанные полосы и буквы, закрашенные ручкой. Ты сидел,
одетый в синий костюм, в застегнутой доверху рубашке, как на госэкзамене.
- Что мне украсть для тебя из будущего: где еще будет следующая революция?
Будет ли вечная жизнь, лекарство от рака? Кто станет чемпионом по
футболу?
- На кой черт мне весь этот мусор. Узнай, что будет с нами.
«Свет какой-то неестественный, - подумала я, - чего это ты в костюме… госэкзамен был два года назад».
Медленно выплыла комната, тихо бубнящий телевизор, канал спорт, в соседней
комнате горит свет, что бы не оставаться совсем в темноте. Знаете, если вы не
любите выключать свет и телевизор, лучше всего засыпать под канал спорт, там
только монотонный гул трибун, никакой тревожной музыки, как в новостях, никаких
убийств, расследований, плачущих детей. Беззаботные люди, для которых важен
исход матча, радуются, негодуют, свистят.
*
На девятый день со смерти дедушки, пришли гости. Тетя сказала, что дедушка
ей снился. Отец обрадовался. Она сказала, что он сидел под большим зеленым
деревом. И говорил ей, что всё хорошо.
- Я только забыла спросить, встретил ли он там маму.
- Папа, наверное, попадет в рай, - продолжала она, - потому что, если не он, тогда кому же ещё
попадать в рай.
- Интересно, встретил ли он там маму…
Моя бабушка носила косу толщиной в ладонь. А потом, заболела тифом и её отстригли. А потом была
война. Она была медсестрой. Ей было шестнадцать лет. Она любила рассказывать
про детство и про войну. Она вышла замуж за деда совсем молодой. У них было
трое детей. Она любила меня. И постоянно мне снилась, когда умерла. И часто
снится до сих пор. У нее были коричневые руки, даже зимой. И она целыми днями
вышивала крестиком. Она заснула и не проснулась. У нее случился инфаркт. Утро, в которое её уже не
было, стало самым важным открытием в моей жизни. Я помню тот день до деталей, хотя прошло восемь лет. Меня мама, или тетка,
хватает под локоть, и говорит: «соберись, в конце концов». И, как куклу, ставит
меня рядом с дедушкой. Он в черном пиджаке, парадном, и очень сильно согнут,
будто пополам. Распахнуты настежь ворота. И мы идем медленно, не поднимая
голову. День ее похорон был очень
пасмурный. Тётя заставила меня тридцать
раз помыть полы, считая вслух. Чтобы ни о чем не думать. Но я все равно думала.
За порогом псы. Даже не лают на чужих. Хотя чужих достаточно. Мы так похожи на
кукол, от нас ничего не зависит. Нам даже не под силу ничего добавить в
прошлом, все очень однозначно и бесповоротно. Нам даже не под силу вернуть вчерашний день, в
котором казалось, что время бесконечно. Поставь на стол тарелки. Свечки. Ложки
для супа. Сейчас придут люди.
Если бы жизнь была такой вечной, какой она нам ежедневно кажется, мы, наверное,
были бы ещё несчастнее.
С того времени много воды утекло. Я стала употреблять это выражение
всерьёз «много воды утекло», как друзья родителей на какой-нибудь попойке,
летом, во дворе, мечтательно произносили это сакраментальное, про воду, и тебе
было смешно их слушать.
*
Мамина мама, моя бабушка, говорит:
- И учись, не бросай университет. Сейчас без него никуда.
- Хорошо, - отвечаю.
- Ну, пойдем, я тебя провожу, - говорит она, убирая волосы пятерней назад, так,
как это делает мама.
Доведя меня до железной дороги, прощается и крестит. Я спешу перейти через
рельсы, потому что приближается состав, и это задержит меня.
Пассажирский голубой с красным поезд, разделяет нас. Меня и маму моей мамы,
которую скоро скопирует моя мама, потому что женщина продолжается в женщине. Мы
заводим детей, и они становятся нами. Мы произносим «Сколько воды утекло», и
они смеются.
Интересно, встретил он там бабушку? Хотя, какой это рай, если они не вместе?
Там они сидят на скамейке под деревом. Там, в раю, всё наше мертвое, пустое,
ушедшее, что мы носим с собой, будто талисман, вспоминая иногда, подвыпив или
расчувствовавшись – живо. Всё, что мы здесь потеряли навсегда. Там можно
любить каждый день, как первый день, как здесь нельзя. Там ничего не больно,
идет дождь, и не ноют кости. Уехавшие навсегда, сменившие страны и города,
живут на соседней улице. Гордецы говорят: «я был неправ». И наша старая собака,
про которую мама говорила, что она убежала, тоже должно быть, там.
*
Когда-нибудь все, что окружает нас сегодня, истлеет и превратится в прах.
Пройдет время, и страницы книг рассыплются, ткань обветшает, машины устареют,
на месте старых домов будут построены новые, и родятся дети, никогда не знавшие
старых домов.
Сейчас ты держишь меня за руку в этой комнате, и ты любишь меня. Наша потерявшая
цвет фотография, через годы, кажется тем детям – постановкой, обманом, фикцией.
Нам же – иронией самого высокого класса.
Мои родители держатся за руки. Им двадцать два. Они промотали все деньги,
которые бабушка дала, что бы папа купил мотоцикл. Они только познакомились. И
меня еще вообще нет. Они даже не думают обо мне. Бабушка с дедушкой держатся за
руки. Им восемнадцать. На её день рождения, в мае, цветет сирень. Война только
что закончилась. У неё коса толщиной в ладонь, и белая рубашка заправлена в
длинную юбку.
Ты держишь меня за руку. Нам двадцать. У меня сильно бьется сердце.