Тысяча
В подъездах и коридорах, ведущих к моей квартире, таких, какие снятся теперь в каждом сне, пока будут звенеть ключи, оборачивающиеся вокруг своей оси, я буду мечтать обнаружить тебя спящим на диване, поджавшим ноги, как это делают дети, представляя, что они опять ещё не рождены.
Когда я думаю о тебе, вспоминаю, как на первом курсе, мы лежали на траве, на том месте, где теперь здание суда. Теперь тут судят людей, понимаешь? А мы лежали там, на траве, курили, запрокидывая головы, и о том, что будет, ничего не знали.
Город, из которого мы родом, по сей день такой же красивый. Еще красивее с каждым годом. Собственно, как и мы. Лежа на траве перед зданием суда, которое еще не было построено, запуская руку в волосы, и наугад говоря сущие глупости из своей пустой головы, выдавая их за правду, я думала, что с годами мы будем некрасивыми, что надо наесться друг другом, не медля ни дня. Удивительно, но с годами мы только лучше, как и этот город, настоящий парадокс. Он соткан из мечты, и надежды, что нас ждет удивительная жизнь, из него есть вполне понятная схема бегства: билет на самолет, один чемодан, а потом мама поездом передаст зимние вещи.
Мы теперь на вершине мира? Или наши старания тщетны? Всё равно это можно увидеть, увы, только, когда прошедшее было вытеснено настоящим, и грядущим, снова ставшим настоящим, снова расплющившимся под весом воспоминаний, как старый автомобиль, на котором мы ездили в девяносто шестом, седьмом, двухтысячном, две тысячи третьем… сданный в утиль. В две тысячи десятом отец читает письмо, в котором его триумфальное возвращение, черными буквами в белом налоговом уведомлении, которое папа с удивлением рассматривает на свет, как проверяют деньги.
И если в моей квартире, ты спишь, свернувшись, как дети в утробе на черно-белых снимках, глядя на которые женщины плачут, глядя на которые, понимаешь, что происходит что-то невероятное, и именно ты тому причина, что-то подобное чуду, наверное. Если так, то я, первым делом поцелую тебя, не снимая обуви и куртки, и ты ещё сильней свернешься от холодной ткани, и станешь ворчать.
- А ты же «возможно» придешь?
- А я изменила решение.
- Ты всё время отвечаешь «возможно»?
- Да. Потому что всё возможно.
*
Вдруг обрушится такое старое, что и вспомнить невозможно, а когда пытаешься, то становится даже больно, как будто стараешься что-то выдумать. Но это было, было, я точно помню: улицы, залитые желтым летним светом, похожие на Италию, загорелые голые колени, выцветшая одежда, и это предчувствие, как сейчас, что-то такое было, но так давно и смутно, что даже подобная смена времен года кажется невозможной.
То лето было богато на фотографии, и на кадры, никем не запечатленные, но запавшие в память, там среди многих других, я узнаю его по свадьбе подруги, нескольким совсем старым песням, цвету кожи, запаху постельного белья в гостинице, по вкусу вина, которым нас всегда угощал её хозяин, и ещё по той рубашке, которую ты носил. Узнаю прошедшее лето, среди многих других по соснам из окна, по субботам, потраченным почем зря, по блестящим капотам машин, проталкивающихся на узкой улице в пятницу ночью, в которых отражалась вся моя жизнь, но на самом деле только оранжевый фонарный свет.
Мы встретились, около семи, на парковке в торговом центре, на последнем этаже. У меня была сумка, забитая исписанными белыми листами, за целый день я не написала ни строчки лекции, а только, слова, сыпавшиеся из меня, будто порвался пакет с мукой. Мы выкурили половину пачки, в горле оставался такой нервный табачный осадок, ты поцеловал меня посередине разговора. Солнце светило сквозь сетку, ограждавшую парковку. Я сидела на парапете, на железном бортике, и охранник, постучал тебя по плечу и сказал, что нельзя здесь сидеть. Мы шатались до ночи по городу, а когда начались каникулы , я уехала с родителями к морю, И была там две недели, мука продолжала сыпаться.
Слушай, я хочу, чтобы ты заботился обо мне, ежедневно, с шести до шести, просто, скорее всего, я люблю тебя, так что лучше нам с этим не затягивать. Обнимешь меня? Хорошо, теперь слушай, приходи ко мне в воскресенье, после шести, я покажу тебе альбомы, где я ребенок, нескладная и с кривыми зубами, покажу, где на море нашла ракушку или открытку из Сингапура, которую Даша прислала. Покажу старое платье, которое, ты, может быть, помнишь, покажу тебе, кем я была, до того, как ты стал заботиться обо мне с шести до шести. Ты будешь трогать пальцами фикус, задевающий занавеску тенью, будешь говорить что-то про детские книги, расскажешь про попугая, бабушку, подругу. Мы будем лежать на спине и смотреть вверх, или вперед, туда, где мы те, кем мы стали, когда встретили друг друга, когда стали заботиться друг о друге с шести до шести, время пошло.
*
- Годы пролетят, - говорит женщина. Неважно кто она, потому что в
разное время это говорят разные люди. Пускай это преподаватель в университете,
и за окном идет снег. И вместо лекции, или поперек её, сбитая с толку чьей-то
громкой репликой, она вдруг говорит:
«Годы пролетят», и поворачивается к окну. И вас вдруг тронет этот
момент, и вы запомните его, хотя в ста таких же других, вы смеялись, и
продолжали шептать соседке записку, полученную от старосты. Преподаватель,
обижался и начинал свою лекцию ещё неистовее.
Пускай, у тебя до диплома ещё год, а у него защита в мае. И ты встречаешь его после занятий, в костюме и с кожаным портфелем, уходящего с друзьями вглубь аллеи, в которой теперь идет снег, а тогда, в мае, откуда ему взяться. «Когда тебя ещё увидишь в костюме», - скажу я, рассматривая полы пиджака. Сейчас, конечно, трудно поверить, что мы будем носить костюмы практически всю жизнь. Я не запомню ни номера группы, ни даты, но зато – хорошо, как он уходит в аллее, сгорбившись, и размахивая портфелем, и костюм на нем, как с чужого плеча.
А потом ты тоже поставишь на стол кожаный портфель, и скажешь:
- Здравствуйте, можете садиться. Запишите, темой сегодняшнего занятия будет… Где же она эта тема, - пробубнишь, перебирая белые листы в отделениях, - Темой будет «Как летят годы». Годы летят, будто птицы…Вы успеваете записывать? - и посмотришь в аллею, в которой ещё видно, как он удаляется.
*
И не придут родители, как на последнем курсе, но тогда здание суда еще не было построено, мы сидели на скамейке, перед тем как пойти к тебе домой, и тогда был май. Ты опустила голову, и у тебя развивались волосы. Мы были несколько дней счастливы. Потом мы были у тебя дома. Память теперь так избирательна, нет, я не оправдываюсь, твое плечо, ведь, никогда не забудешь, и как пахнут волосы, и как ты свешиваешься с балкона, поджимая ноги, и смотришь вниз, как будто собираешься упасть, а сама смеешься. Куришь на балконе, терпеть это не могу, а если придут родители? Смеешься, и ищешь в шкафу рубашку, наденешь её, и мы сядем на скамейку. Нет, подожди, мы же сначала сидели на скамейке, а потом ушли, или наоборот, я же говорил тебе, что память стала избирательна. Несчастные счастливые люди, не пишут ни стихов, ни картин, не песен. Я бы про тебя столько написал… Несчастные мы были люди, может быть, поэтому всего этого не было, мы сидели на скамейке, был май, каштаны гулко падали на землю, и разбивались на части. Ты сидела, наклонившись вперед, и отвернувшись в сторону, не смотрела на меня. У тебя развивались волосы. Ты говорила:
- Слушай, я не то что бы люблю тебя, - но это неправда.
У тебя были красные туфли, я смотрел на них, не отрывая глаз, и говорил все эти ужасные вещи, лишь бы только не быть счастливым:
- Послушай, я никогда не буду твоим мужем, мы никогда не заведем детей, и знаешь, я ведь не люблю тебя. Можешь ни на что не рассчитывать. Я никогда не полюблю тебя. Ты мне раньше немного нравилась… раньше, только это прошло.
Ты встала со скамейки, и сказала:
- Ну ладно, пока.
На середине моего длинного рассказа.
- Ты куда.
- Не знаю, куда-нибудь подальше.
*
Это было
первого апреля. Он написал: «Это моя 24 весна, ещё 7 до 31». Неистово цвели
деревья, был пасмурный день, я ехала по трассе мимо моря. Сине-серая стихия,
лежит, будто бы спит, в тишине, в тумане. Это твоя двадцать четвертая весна.
Как зарубка на дереве. Когда он это пишет мне, он чистый, тонкий и
умный. И запах его одеколона во мне, пропитавший всё, как дым в «курящей»
комнате, пропитавший обои, стены, сколько ни проветривай. Стихия, пучина, спит прямо рядом с нами.. Как
цербер у входа в чистилище. Вот-вот разразится ни то шторм, ни то пожар.
Я проснулась посередине ночи в чужом
городе, в гостинице, и одеяло пахло сыростью, здесь круглый год чем-то
непременно пахло, то рыбой, то пылью, то чужими духами. Ты приснился мне,
сидящим на столе, в моем шарфе, болтая одной ногой. Мы закончили тот
университет, я знала, что ты не уехал из страны, не исчез или не женился,
только по фотографиям в интернете.
Я сидела на кровати в гостинице, где пахло рыбой, и прошел ещё один год, и
ветер завывал теперь, будто волк, был апрель, и страшно было выйти наружу. Я
считала, глядя в новый подвесной
потолок, по
количеству букв, отправленных друг другу мы достигли «Войны и Мира», наверное. Даже буквы в сообщениях, которые он мне пишет не такие как у других.
- Что случилось с тобой, ты постригла
волосы? – сказал кто-то, перегибаясь через меня, чтобы позвать бармена.
- Нет, я ничего не делала.
- Что-то изменилось.
- Может, не во мне?
-
Очень красивое платье, - сказал ты, стремительно меняя тему.
- Алло! Девушка, ну вы приедете, смотреть квартиру или
нет?
- Квартиру?
Вот, черт, квартиру. Волосы пахнут дымом, больше никогда, ни одной сигареты…
- Конечно, конечно, я буду через
полчаса.
Как же голова раскалывается.
- Если вы в кухне откроете кран, а любовник в ванной,
то его обожжет горячей водой…
- У меня нет любовника.
- Ну, мало ли.
- Слушайте, да у меня нет любовника.
*
Я сидела в баре, под столом, на котором танцевали длинноногие девицы, ты рисовал на плакате, что висел слева от девиц, усы, а твой друг подсел ко мне под стол. Он спросил:
- Кого бы ты выбрала, если бы я тебе предложил троих кавалеров на выбор!
- Смотря кто это?
- Это, пожалуй, я, Максим, и мой лучший друг.
И я ответила, нервно смеясь, и глядя на лед в стакане:
- Наверное, я не могу тебе ответить.
Он куда-то пропал, ты перестал рисовать эти усы, и мы оказались в подворотне. На мне были перчатки и пальто. И вдруг кто-то за меня сказал:
- Ты же ничего не можешь мне дать?
Было достаточно холодно, ты вышел в одной рубашке, и прятал руки под мышки. Когда ты оборачивался назад, выдыхая пар, я видела, лопатки. Ты очень нервничал, я же теперь совсем нет.
- Послушай…
Я трогала перчаткой кирпичи в стене. Срывался мелкий, похожий на пыль, снег. И это запомнилось куда лучше, чем, то, что ты говорил.
- Послушай, - сказал ты, и обнял меня, коротко, потом снова съежился и сунул руки в карманы, - у тебя волосы пахнут дымом…
Что там дальше, дальше, пожалуй, помню твою спину. На том же самом месте, может, через неделю, две или три, может даже месяц. Так странно, когда все происходит на одном и том же месте, будто обои клеят друг на друга, слоями, и вот уже они вкривь и вкось, топорщатся и хотят отойти от стены. Так вот ты сказал:
- Ну, теперь ненавидишь меня?
Можно было сделать много других, прекрасных вещей, прийти, позвонить, приехать, отослать кратчайшее сообщение, извещающее меня об обратном, прислать открытку, телеграмму, позвонить домой, где трубку взяла бы мама, и пока я спускалась по лестнице, гадая, кто это может быть, ты бы пожалел что звонил, и слушал как сковородки на кухне гремят, и в общем-то не важны слова, можно было сказать даже сейчас любые другие слова, но не эти.
Ты посмотрел на свои руки, потом в сторону, и отошел. Ты потом кому-то говорил, что все же, был влюблен в меня, может быть давно, может, те же слова повторял, что и мне, только время шло, сыпалось, будто мука через сито, ты кому-то говорил, и это осталось по ту сторону сетки.
Жизнь ведет нас темными коридорами, она ведет нас против света, который ярко светит в конце коридора, так, что куда ты идешь не видно, а видно только пройденный путь, когда ты оборачиваешься назад, и глядишь в бесконечные стены, полы, стены, сужающиеся в итоге до точки.
Где мы сейчас, слушай, где мы сейчас? Когда-нибудь потом, под прожитым временем, как под слоем мокрых одеял, возможно, мы будем там же, или далеко отсюда, что для меня лучше, возможно мы будем пьяны, мы станем взрослыми мы непременно станем успешными людьми, и у меня будет одна тысяча платьев с золотом, мы вспомним какой-нибудь из этих дней, или любой другой, можно даже придумать день и момент, который мы тогда, потом, смеясь, как чужие люди, вспомним. Я стану взрослой, там, в другом мире, я позвоню по очереди всем своим старым друзьям, и каждому скажу: «приезжай». Когда я снова стану взрослой, и просто лучше, чем теперь, ты узнаешь обо мне: от старых друзей, из газет, или услышишь по радио, что я стала тем, кем стала, и у меня теперь тысяча платьев с золотом.
*
Я сказал тебе: «Привет». А ты стала стесняться. Никогда не любил девушек, которые много стеснялись. Я был влюблен в тебя, настолько, насколько можно любить квадратное уравнение, с красивыми знаками и латинскими буквами, механизм действия которого тебе не ясен, и похож на магию. Решив его раз, ты уже никогда не посмотришь на него, как прежде. Был май, а в доме открыты все двери. От открытого окна развивалась бежевая штора на балконе. Да, мы стояли на балконе, в доме у нашей знакомой, потом наступило утро. Играла какая-то песня. Прекрасная песня, кто-то крутил на радиоприемнике колесико, и она ужасно шипела. Когда вспоминаешь все это, кажется, будто все время здесь, с тобой, простоял, но на самом деле это было-то меньше минуты, прислонившись плечом к холодной стене, я у тебя что-то спросил, и ушел, меня позвали, через занавеску, вовнутрь, где уже почти никого не осталось, кроме меня, тебя, да хозяйки. Я часто думаю, если бы мы встретились в другой стране, годом раньше, шестью годами позже, или просто в другой день, не этот? Ведь все было бы иначе? Но мы встретились как встретились. Был май. Крыши домов ещё не прогрелись. При чем тут крыши? Я уже мало что помню, память стирает этот отрезок лет. Ты держала руку на крыше дома. Как же это мы оказались на крыше? Впрочем, какая уже разница? Я видел тебя до этого, в театре, ты пила кофе, у выхода из фойе, и попросила у меня сигарету, а у меня не было ни одной, и я кого-то встретил, и сказал: пожалуйста, отдай целую пачку.
Почему-то мы встретились еще раз и еще раз. Я помню твои красные туфли. Помню несколько слов, вырванных из текста, сказанных тобой на высокой ноте. Помню, как ты улыбаешься, разве можно это забыть. Где-то здесь это уравнение и начинается, или заканчивается, если речь о его решении.
*
Ты сидишь на столе в фойе театра, в который мы приходили в среду. И вот ты сидишь на столе, носком одной ноги касаясь пола, и свесив вторую, сложив руки замком, как сидит преподаватель в университете, непринужденно говоря студентам текст, заученный наизусть. Платок в горошек, такой же точно как у меня, завязан у тебя на шее.
- Что это за мужчина с серыми висками приходил с тобой?
- Это мой муж.
- Твой муж, - медленно и многозначительно повторяешь.
- И откуда у тебя этот платок, он же женский?
Но ты о своем.
- Он же, наверное, ужасный сноб, - продолжаешь ты, - да, да, сноб. И зачем вы с ним вообще приходили в театр?
- У него был юбилей.
- Это сколько ему, сорок?
- Какая разница, - хам, хам, думаю я. И просыпаюсь.
Звонит будильник, встаю с тяжелой головой, открываю штору. Мама говорила, если тебе приснится кошмар, нужно постучать в окно, и сказать «куда ночь туда и сон». А если это не кошмар, а наоборот? Что, может просто не постучать? И он тогда сбудется?
- Привет, милая.
- Привет. Поцелуй меня.
И ты целуешь.
Сахарный голос певицы, наверстывающий в памяти сон, забытый за этот долгий день, в пробке, на светофоре, когда, казалось, гроза миновала, и впереди прекрасный прохладный вечер посередине лета, и можно расстегнуть верхнюю пуговицу рубашки. Её сладкий голос поет мне, «он вернется», но ко мне некому возвращаться. «Он вернется», - поет она, поет, будто ждет кого-то из другой страны, с войны, из плена. Но я не скучаю, о нет, только не подумайте, я не скучаю. Главное, постой, я никак не возьму в толк: во-первых, неужели ты так счастлив? В смысле, неужели тебе так счастливо живется? Хотя, какое мне теперь дело. Дело в том, что мир связан невидимыми белыми нитями, в том числе мы с тобой. Ты сидел на столе, в моем сне. Еще и в моем шарфе, жизнь, послушай, уж переменилась, и я иначе счастлива, знаешь. А главное, когда мы были знакомы, я звонила тебе на тот номер, который до сих пор, возможно, помню, там была в середине тройка. Вот на что он мне, скажи, это номер, будь он неладен?! Память беспощадна к таким важным вещам, которые нам еще только предстоят, которые для верности, приходится записать в ежедневник, и так нежна к некоторым совершенно ненужным деталям. Там была в середине тройка, карандашом было записано возле зеркала в моей старой квартире, но вспомнить его теперь весь, до конца, будто прийти туда, где уже живут другие люди, возможно семья с детьми, или студенты, теперь уже гораздо моложе нас. Жарят яичницу или гренки, а на столе та же самая клеенка, с голубым узором, а более от той жизни ни одного следа. Почувствовать, что этого всего, ни крыши, ни шторы ни усов на плакате, никогда в помине не было, и у меня всегда был этот шарф и муж. А то, что этот сон приснился, так утром, встань у окна, и стучи в него и говори, да по-тише, чтоб никто не услышал, как ты суеверен: «куда ночь, туда и сон, куда ночь, туда и сон».
Я сплю, сплю. Это тройное падение туда, вовнутрь, где смоделированы невероятные миры, видишь, твой старый костюм, и Элла фицжеральд поет «Summertime», а потом я прокачусь с горки, на картонке, по трубе, похожей на трубы в аквапарке, постойте, странно, я ненавижу аквапарки, а потом август, мама читает газету, лежа на диване во дворе, и у нее по подушке разбросаны волосы,
- волосы, - говоришь ты, - у тебя такие красивые
волосы, но они пахнут дымом.
Стойте. Вот это, кажется, было на самом деле.
Я встретила его весной, очень люблю весну. В театре, я пролезла в гардероб без очереди, он спустился на ступеньку ниже, чтобы рассмотреть, кто это его толкнул, и я заметила, что он очень красив, и почему-то сказала:
- Тебе нос не ломали?
- Почему ты это спросила, - ответил он, рассматривая нос в зеркале на стене, потом возмутился, - чего это я тебя слушаю, тебе вообще шестнадцать лет.
- Нет, мне двадцать четыре.
Но он меня уже не слушал, а протягивал номерок. И я схватила его за руку с номерком, назло, чтобы все равно быть первой.
Но ничего не было, в смысле с ним, ну то есть, с тобой, понимаешь, ни во сне, ни наяву, ничего не было, так что нет смысла переживать. Только один раз поцеловал меня. Это было так давно, что и вспоминать некрасиво, ты сказал, в детстве вы играли в солдатики с братом, подрались, и он ударил тебя солдатиком. Оттуда и взялся, этот твой шрам на носу. А я спросила: этот? А ты сказал: я сейчас покажу.
Привет, революции, кокаиновые короли, аномалии, пиар, шашки и пешки, урок истории, конвертируемые рубли, в несравненно падающие валюты, садовое кольцо, белое кольцо, предвкушение черных дыр, опережение действительности, променял меня, дуралей, ничего уже не исправишь. Это же жалкая копия. Или напротив, это я, чья-то недописанная карикатура? От общего к частному, произведения искусства, подделки, или подражания? Или, постойте, попытки искусства? Да, попытка не пытка, засчитываются попытки? Мы попытались. Или, вернее, я… Внесите в протокол. Стена оказалась бетонной клетчатой, той, что ограждает школу, в которой мы учились. Падаю все дальше и дальше, внутрь снов и черных дыр. Останови меня. Все, что имеет дно, пол, или стену - ограничивается простыней и подушкой, по которой разбросаны волосы. Волосы, говоришь ты хрипло, едва слышно. Как у тебя пахнут волосы. И останавливаешь падение. Дальше только тишина. Часы тикают так, будто они есть центр вселенной. И нужно встать, прочесть прогноз погоды, поставить чайник. Присутствие кого-то второго, настоящего, кроме тебя самого, всегда останавливает падение.
- Для нас жизнь – процесс. Для них – результат, - прочитала Настя спокойным глубоким голосом, ветер с шелестом перевернул страницу, но она вернула обратно. Я запрокинула голову, и смотрела в голубое бесконечное небо, а ты сидел рядом с нами, и пересыпал горстки песка из кулака в кулак, была поздняя весна, и мы в первый раз приехали на море. А затем, я стою на тротуаре и смотрю в парк, где бегают дети, ещё не переодетые после весны в цветные куртки, а все в темных. Как я здесь оказалась? Сколько прошло времени? Что было между этим песком в ладонях, кулаках, и парком. Были дыры. Стрелки на колготках. Гуща в чашках кофе, брошенная и застывшая с самого утра. Котировки на биржах, которые бессмысленно крутились в правом углу экрана, не меняющаяся цифра погоды. Ещё вчера я стояла в этом парке, с портфелем наперевес. А затем ты уходил в этом парке, а я смотрела, как ты уходил. А теперь я стою на тротуаре, и нужно крикнуть: «Шапку надень», но я молчу, сомкнув губы, будто от этого зависит чья-то жизнь, молчи, какая уж тут шапка.
*
Давай сейчас все-таки договоримся, как мы встретимся, через много лет, когда мы станем другими людьми. Давай в театре, в среду, в том городе, из которого родом. В каком именно театре, в том, под козырьком которого прятались на первом курсе от дождя. Это будет зимой. В середине февраля. Будет день рождения моего мужа. Да, я потом выйду замуж, но это еще нескоро. Ума не приложу, откуда ты там возьмешься, это уж придумай сам. Словом, пока он будет говорить о делах, я буду скучать, и скажу тебе:
-
Очень люблю эту песню,
- За то, что ей сто лет? – ответишь ты.
- Нет, не знаю, наверное, потому что уже тогда мы знали, что жизнь
будет такой.
- Когда?
- Когда слушали её круглыми сутками.
Ты ничего не ответил. Ты очень долго молчал, песня заканчивалась.
- А ты все еще куришь? – спросила я.
- Да.
- Слава Богу.
Там, на улице, под козырьком, было бы гораздо меньше людей, чем, если бы этот день произошел сейчас, понимаешь, взрослые в тысячу раз меньше курят, чем теперь мы. Там будет уже вечер, и люди будут торопиться по улице, подсвеченной золотым фонарным светом, мой дорогой… Хотя о чем это я, ты вовсе и не мой, мы же просто когда-то были знакомы. О чем говорить в эту ненужную встречу, что доказывать? Я любила тебя девчонкой. Ты отверг меня, не один раз, даже несколько. Это длилось проклятых пять лет. Было холодно, и будущее казалось туманным. За каждым поворотом мерещился ты.
Здесь, под пройденным временем, под слоем мокрых одеял, теперь знаешь, если б ты меня выбрал, и мы сразу же стали счастливы, не было бы ничего этого, ни платьев, ни друзей, которые вот-вот выйдут, потирая рукава от холода, чтобы узнать «куда это ты пропала», «возвращайся», ни ключей, проворачивающихся в моем замке, ни кожаного портфеля, а в нем печатных страниц, тетрадок от руки или просто листа, с обеих сторон быстрым почерком исписанного, даже этого листа, вернее слов с него, вполне достаточно, чтобы этого никогда не было, чтобы мы с тобой никогда не были счастливы.
- Годы пролетят, - говоришь ты со сцены, громко, смеясь и плача. Зал пустой. А под потолком золотая лампа.