Сумма детства (начало)
Дата: 01 Квітня 2012 | Категорія: «Оповідання» | Автор_ка: Станислав Бельский (Всі публікації)
| Перегляди: 1019
(Из цикла "Записки Андрея Осмоловского")
Первое, с чем сталкиваешься, когда начинаешь писать прозу: она до отвращения не похожа на стихи. Долго глядишь на тетрадный лист, изучая поочередно каждую клеточку, бороздку, оставленную чьим-то ногтем, издевательски хохочущие красные поля. Через комнату летит зазубренная световая кайма, подрагивает, тает, опять наливается. Я жестко и долго кашляю, бронхит всё никак не проходит. За окном ветреный майский вечер, у правой из трех девушек красивая, почти полностью открытая грудь. Хватит махать факелом в набегающих сумерках. Надеюсь, когда пройдет эта первоначальная дрожь, я буду писать отчетливо и скупо, не швыряя камнями ни в комбрейские витражи, ни в новопавловские огороды.
Самая острая головная боль, выпадающая на долю неловкого литератора – вопрос о композиции произведения. Как аккуратно разложить в тарелки разноцветное варево, которое томится в твоей голове? В какой последовательности обходить запутанную схему тропок на горном склоне? Новичкам не рекомендуется без особой нужды возвращаться на одну и ту же поляну, бестолково топтаться на месте или совершать дерзкие скачки, оставляя без присмотра дюжину-другую лет из жизни своего персонажа. Особенно трудная задача – гладко, без лишних швов увязать два эпизода. Испуганному неофиту кажется необходимым производить при этом особые ритуалы: нечто среднее между брачными танцами птиц и жертвенными закланиями.
Я хочу сразу же разделаться со всеми затруднениями. Проще всего это сделать, представив текст в виде коллекции карманных фонариков, каждый из которых зыбко и безответственно выхватывает из темноты невесомый, высушенный фрагмент детства. Передо мною облый семейный альбом с бордовой обложкой из кожезама, к ней прилеплен пластмассовый горец, с натугой дующий в витиеватую трубу. Начальные фотографии аккуратно приклеены и подписаны, остальные заложены между картонных страниц неравномерными стопками. Я выбираю несколько удачных снимков, чтобы использовать их в качестве подсобного материала.
Вот первый из них, традиционный, будто с глянцевой обложки. Младенец тянет руки к фотоаппарату, мать склоняется над ним с растерянной улыбкой. Благодаря хрупкой эльфийской красоте, она больше похожа на начинающую актрису, чем на оркестровую скрипачку. Однако после развода мама стала стремительно набирать вес и всего за семь лет обогнала свою собственную родительницу, бабушку Таню. По дому ходили-переваливались два бочонка или, как говорила бабушка, «лепешечки». Мамино лицо стало крупным, тяжелым, и от былой красоты не осталось и следа.
Отец был восторженным почитателем Польши и настаивал на том, чтобы меня назвали Томашем или Войтеком, но мама меня отстояла, и я был наречен Андреем, в честь деда по отцовской линии. В моей коллекции нет фотографий отца – вероятно, мама в какой-то момент решила от них избавиться. Сохранилось единственное, притом совершенно нелепое, воспоминание о нем. Я сижу в кровати и подбрасываю воздушный шар. Отец с булавкой в руке проявляется из неопознанной пустоты и превращает мою игрушку в обидную резиновую тряпочку. Я горько-прегорько вою, а отец от души веселится. Кажется, это был единственный случай, когда он проявил интерес к моей персоне и даже попробовал со мной поиграть.
Я не осуждаю отца за развод. Уверен, что и я на его месте не стал бы жить с такой патетической особой, как моя мама. В юности он был робок с женщинами, и в первый раз целовался (как раз с мамой) уже в консерватории, когда ему было больше двадцати лет. Зато после службы в армии (его забрали после четвертого курса, когда мама была уже беременна) вернулся с твердым намерением наверстать всё, что недополучил до женитьбы. Появились в его жизни и большие любови, и легковесные интрижки, а кончилось всё торжественным и бесповоротным изгнанием из нашей квартиры. (В свое время его мать, бабушка Людмила, отстояла мужа с помощью ежедневных скандалов, драматических сцен и драк с его любовницей. Она рекомендовала маме применить ту же тактику, но той были противны и вкрадчивая свекровь, и ее советы). Поскольку и после раздела имущества отец не оставил привычку, улучив момент, прихватывать у нас ту или иную полюбившуюся вещицу, в дверь был врезан новый замок. Мама не желала больше видеть ни отца, ни его полноводную личную жизнь, а потому ушла из филармонии и устроилась учителем в музыкальной школе.
Вот дед Андрей, моложавый, но уже совершенно лысый, держит на руках полуторагодовалого бутуза. Я ерзаю, взросличаю и пытаюсь уклониться от дедовых объятий. На заднем плане аккуратный двухэтажный домик и часть садового участка с яблонями. Снимок сделан, когда мама в первый раз после родов навестила в Выксе своих родителей, а я, впервые с ней расставшись, провел несколько недель у деда и бабушки Люки. (Больше всего мне запомнился ночной горшок, который я надел на голову, и опухший от алкоголя врач-педиатр, которому пришлось этот горшок снимать). В школьное время я нередко проводил в этом доме один из выходных, угощаясь наваристым бабушкиным супом со сметаной и оливками, а также сладкими печеными яблоками. Часто дед сам приходил ко мне в гости, и мы шли во двор, чтобы сыграть в шашки на скамейке, перечеркнутой острой тенью тополя. Кстати, настольных игр дед знал множество и регулярно приносил мне всё новые и новые коробки. До сих пор на антресолях лежат останки конструкторов, нарды, настольный футбол с надломленными в поясницах фигурками игроков и – венец инженерной фантазии – чешская железная дорога с пузатыми паровозами, картонными семафорами и маленькими стрелочниками на пружинках. Она остановилась навсегда, когда я решил познакомиться поближе с устройством электрического пульта.
Несколько раз вместе с дедом приходил его товарищ, подвижный, будто на шарнирах, старик, бывший капитан-подводник. Играть с ним в шашки было намного интересней, чем с вечно рассеянным дедом. Он клещами зажимал оба мои фланга и отбивал все попытки атаковать по центру, так что я понапрасну терял живую шашечную силу. Затем, воспользовавшись неразберихой внутри моего маленького войска, он проводил в дамки свою шашку и, оставив ее в засаде, расстреливал снайперскими выстрелами моих солдат, пытавшихся пересечь роковую диагональ. Подводник любил и подвижные игры, бегал быстрей меня, но в бадминтоне я имел перевес за счет большей ловкости. Потом мой новый знакомый пропал на несколько месяцев. Дед приходил расстроенный, сгорбленный, и однажды рассказал, что капитан умер от скоротечного рака.
Дед Андрей почему-то совсем не дарил мне книг, и формированием нашей библиотеки занялась бабушка по матери, Татьяна Ивановна. У нее был живой и практический нрав, благодаря которому она легко сходилась с людьми. Бабушка завела полезные знакомства во всех выксунских книжных магазинах и слала нам посылки с книгами, как ценными, так и совершенно бесполезными. Когда я стал помногу болеть, бабушка вышла на пенсию и проводила с нами время с осени до весны, надолго оставляя деда Федора одного.
Бабушка редко вспоминала свою юность. Ей было девять лет, когда ее семью раскулачили и выслали из белорусской деревни в Сибирь. Они не были зажиточными крестьянами, но, к несчастью, жили в добротном доме, на который положил глаз председатель колхоза. На одной из маленьких уральских станций старший брат бабушки воспользовался расслабленностью охраны и навсегда исчез во вьюжном лесу. Прадед умер на лесоповале, и прабабушка Мария осталась с двумя дочерьми на руках. Она обладала ровным, дружелюбным обаянием (унаследованным и бабушкой), которое легко располагало к ней малознакомых людей. Кроме того, у ней проявились способности к ясновидению, к которым она относилась стеснительно и недоверчиво. Иногда ей представлялись картины из прошлого или будущего, похожие на отрывки из старых выцветших фильмов, и она могла точно сказать, где в данную минуту находится тот или иной человек, даже из числа незнакомых ей, случайно упомянутых в разговоре лиц. Прабабушка считала, что ее пропавший сын сумел выжить, вернулся в Белоруссию, работал в крупном городе на заводе и погиб на фронте в первый год войны. На лесоповале повариха Мария подружилась кое с кем из местного начальства, ей помогли с бумагами и объяснили, как можно добраться до ближайшего города. Началось новое трудное путешествие. Часть пути Мария и ее дочери проделали на плоту, вместе со сплавщиками леса, а дальше двигались на телегах и грузовиках, в багажных и общих вагонах, пока не добрались до Урала. Там они заявили о пропаже документов, чтобы получить новые, без опасных сведений и на другую фамилию. Это позволило бабушке без особых трудностей поступить через несколько лет в Уральский политех. К концу обучения она успела выйти замуж и родить маму. Ее и деда Федора, молодых инженеров, распределили в Выксу на завод, официально производивший дробилки и бетономешалки, а неофициально – корпуса танков и бронетранспортеров (раскроем известную всем выксунцам государственную тайну). Через десять лет супруги перешли в разряд мелкого заводского начальства: дед возглавил один из цехов, а бабушка – конструкторское бюро. Тогда-то и случилась беда. Дед несколько месяцев подряд требовал у директора укрепить шаткую стену его цеха, но тот никак не желал выделить на это деньги. В конце концов, на глазах у деда стена рухнула и задавила насмерть двух рабочих. (Случись это не во время обеденного перерыва, а на четверть часа позже – и жертв было бы больше). У деда был серьезный нервный срыв, он долго мыкался по больницам и санаториям, но так и не поправился. Серьезной работы ему больше не доверяли. Он разрабатывал теперь контейнеры для дробилок, но рабочие-упаковщики его разработками не интересовались и заколачивали дробилки досками на глаз, как им было удобней.
А теперь несколько фотографий из бабушкиных запасов. Невысокий, но изысканный дед Федор, совсем молодой, с голливудскими усиками, стряхивает на пол пепел с папиросы. Табачный дым струится прядями в лихорадочном диагональном луче, вокруг деда сощуренная тьма, из которой выпрастывается краешек стола с подозрительно, как пенсне, блещущим будильником. Кажется, что этот снимок сделан во время театрального спектакля, но следующая фотография ставит всё на свои места. Тот же стол и тот же будильник, но совсем другой свет, стекающий мутными волнами с низко висящей лампочки. Скудная студенческая мебель, на однотонных стенах несколько вырезок из газет (если честно, я не уверен, что эти пятна являются именно вырезками). На переднем плане алкогольный студенческий шабаш, возможно, обмывание диплома. В центре пьяный, но всё равно прекрасный дед в расстегнутой рубашке и почему-то с жестяным ведром в руках. Кажется, что бабушка тоже в кадре – одна из девушек в левой его части, почти совсем съеденной освещением. В центре новой фотографии уже вполне определенно бабушка, с кукольной печальной мамой на руках, сзади навощенные солнцем стволы сосен и дед, уже без усов, авторитетно разъясняющий что-то не попавшему в кадр собеседнику. Следующий кадр: сосредоточенный дед, прикрывая ладонью глаза от резкого бокового блеска, следит за футбольным матчем с одной из трибун маленького выксунского стадиона. Каждую субботу после такого матча он отправлялся с друзьями в пивную и возвращался домой необыкновенно добрым и разговорчивым. Бабушку и маму эта его привычка порядком нервировала. Вот, кстати, рассерженная мама, худющая девочка лет 12-ти с половой тряпкой в руке – кадр сделан, по ее разъяснению, нетрезвым дедом, который отвлек ее от уборки. А вот она же, но на пару лет старше, с нагловатым мальчишкой, очевидно, ее братом и моим дядей Василием, по колено в пасмурном выксунском пруду. Вот еще дед – в крымском санатории, под руку с мраморной дамой в тунике. Бабушка не смогла с ним поехать из-за срочных заказов, связанных с очередной войной в зарубежье, и на расстоянии ревновала деда к санаторским бабам (мне думается, небезосновательно). На последней фотографии, осененной прогорклым лицом руководителя танцевального кружка в Доме культуры имени Лепсе, совсем молодые дед и бабушка лихо отплясывают трудноопределимый танец с явственнной буржуазной родословной.
Мой дядя, в отличие от скурпулезной зубрежницы-мамы, был лоботрясом, предводителем ватаги выксунских сорванцов. Впрочем, суровый дед Федор благоволил к нему и выдрал ремнем только один раз, когда застал в подъезде за обсценной беседой с товарищами. Душа дяди тянулась не к учению, а к спорту: он занимался в волейбольной секции, до одури бегал по стадиону и форсировал вплавь все местные реки и пруды. Позднее подвижной его душой завладел мопед, колесами которого он перемешивал лесной суглинок, водрузив на багажник насморочную одноклассницу. Когда дядя пошел работать в литейный цех, с ним произошла удивительная перемена. Тяжелый труд сбивал его с ног, отсутствие перспектив пугало. Дядя сел за учебники и с великим трудом поступил в конце концов в Московский институт стали и сплавов, а затем – взявшего разгон дядю невозможно было остановить – в аспирантуру при харьковском политехе. На память о беспечном отрочестве у дяди осталась орфографическая безалаберность, и его жене регулярно приходилось выправлять колченогие черновики мужниных научных статей.
Я хорошо помню торжественные и немного тревожные появления дяди на пороге нашей квартиры, зимой в облаках холодного пара, летом с раскладной импортной удочкой, выглядывавшей из рюкзака (в Харькове речки похожи на крысиные хвосты, и он приезжал к нам, чтобы удить в Днепре). Дядя был мифом нашей семьи, преуспевшим доброжелательным божеством, но зато его супругу, изящную и остроязыкую богиню, дружно ненавидели и свекровь, и золовка.
Наша квартира всегда выглядела неаппетитно, так как мама в украшении интерьеров проявляла мало вкуса и еще меньше старания. Сами собой на шкафах вырастали сугробы из отверженных вещей, прикрытых пыльным полиэтиленом. На подоконниках вставали на дыбы коробки и хохотали свертки, похожие на отрезанные головы ку-клукс-клановцев. На стульях скучивалась снятая верхняя одежда. Волна разночинной обуви, выкатываясь из-под вешалки, достигала центра прихожей. Всё это не мешало маме считать себя образцовой хозяйкой. В первые годы после вселения квартира напоминала общежитие: не имела обоев и была скверно побелена. Наконец, дядя Василий, у которого дома поддерживался идеальный порядок, не выдержал и сделал нам ремонт. Та неделя была одной из самых насыщенных в моей дошкольной жизни. Поначалу дядины действия напоминали осаду крепости или стахановскую смену в забое. Вернувшись с прогулки, я обнаруживал, что таран проделал дыру в стенке между ванной и туалетом, или что на кухне обнажился кирпичный костяк. Голубоватая пыль зрела в воздухе, перепуганные вещи убегали в дальнюю комнату, а ближнюю, с окрашенным охряным полом, приходилось перебегать, как ручей, по досчатым мосткам. Но постепенно театр военных действий преобразовался в ликующую целомудренную обитель с горным кряжем и осенним озером на стене (которые я не преминул через короткий срок изгваздать, испытывая действие аэрозоля).
Как-то раз (в это время я был уже второклашкой) вместе с дядей Василием нас навестили его красавица-жена тетя Катя и пятилетняя дочка Ира. Тетя с ходу набросала карандашом мой портрет и заявила, что я похож на девочку. С Ирой мы тут же подружились и не слишком предосудительным образом играли в мужа и жену. В девять лет я еще не догадывался о существовании такого явления, как половая жизнь, но о прочих сторонах супружества имел отчетливые теоретические представления. Иру я осторожно целовал в губы, и ей это нравилось. В нашем городе родственников больше всего впечатлила широкая река, и они бултыхались в ней с раннего утра до полуденного жара.
Вслед за этим последовали наши ответные визиты в Харьков во время новогодних праздников. Усыпанная гирляндами и серпантином, дядина квартира глянцево поблескивала и сухо поскрипывала. Грозный Дед Мороз в очках и домашних тапках извлекал из суконного мешка головоломки и сладости, завернутые в вишневую бумагу. Заплетались мерзлые узоры на стеклах, санки головокружительно слетали по склону на лед плюгавой речки. А по вечерам в детской комнате, разрисованной странными растениями, зверями и буквами, в руки падал, как экзотический плод, прохладный том Конан Дойля. На стенах прочих комнат красовались тетины картины: абстрактные композиции, состоявшие из голубых, золотых и палевых пятен, а также огромная, совершенно нагая и лысая женщина, казавшаяся мне верхом бесстыдства и безобразия.
В одно из призрачно-голубых утр, когда мы с Ирой пытались срисовать Микки Мауса с шоколадной обертки, тетя вкрадчиво присоединилась к нам и предъявила к рассмотрению другой Ирин рисунок, на котором страдающий водянкой ангел пасмурно висел над чудовищным цветком. Я неделикатно сообщил родственницам, что исполнение явно далеко от совершенства. Настойчивая тетя осведомилась, не кажется ли мне глубокой мысль, заложенная в этом произведении. Мысль показалась мне ужасной, и я ретировался вглубь кровати кувырком через голову. Так состоялось мое первое соприкосновение с религией (если, конечно, не брать в рассмотрение обряд крещения, совершенный надо мной в бессознательном возрасте). Однако скоро в нашей семье произошла крупная религиозная реформа: бабушка Таня решила обратиться к вере предков, и в квартире появились книжки-раскраски с жилистыми буквами и картинками, изображавшими умиленных святых на пышно взбитых облацех. Бабушка терпеливо переписывала тексты из этих книг в общие тетради. Отдельной проблемой стали «письма счастья», извещавшие адресата о своем божественном происхождении. Бывшая глава заводского КБ копировала их и подбрасывала соседям в почтовые ящики, если только я не успевал вовремя определить источник заразы и выбросить оригиналы.
Мама же стала одной из тех, кто по утрам ставил на подзарядку трехлитровые банки во время магических пассов Чумака и засыпал, разметавшись в кресле, при мрачных вечерних явлениях головы Кашпировского. Она с неподдельным интересом изучала рекламные колонки в газетах с заголовками вроде «Знаменитая гадалка и ясновидящая Степанида советует» (рядом портрет мужчины с разбойничьей бородой, оказывавшегося патроном Степаниды, популярным астрологом и шарлатаном Гераклом Пломбой). Мне приходилось, вдобавок к бабушкиным «письмам», истреблять пачками гороскопы и рецепты карточных гаданий, которыми маму снабжала подружка, преподаватель музучилища. По счастью, мистические наклонности мамы унялись, когда дядя, обратившийся вслед за супругой в православие, сурово разъяснил, что экстрасенсорика и гадания суть проделки сатаны. Правда, дикарство продолжало жить в маме и под христианским флером. Даже спустя много лет она продолжала потчевать родственников рассказами, к примеру, о некоем целителе, который принимал свой дар во сне, когда к нему являлся в бутафорских дымах благостный старец, а после терял целительную силу и впадал в детство после сглаза, учиненного ведьмой (может быть, всё той же Степанидой). Любой вздор принимался мамой на веру, лишь бы в нем присутствовали свечи, или духоносный батюшка, или золоченые купола.
Поездки в Харьков прервались после того, как мы с Ирой бессмысленно поссорились, со слезами и соплями, при дележе конфетных вкладышей с миниатюрными комиксами. Виноват в ссоре был я, мне было досадно и стыдно, и перед ужином я попросил у сестры прощения, которое было тотчас милосердно даровано. Но за прошедшие два часа тетя Катя, не скрывая презрения к неприятным родственникам, высказала маме много интересного по поводу ее глупости, а также моего дурного воспитания и завистливости. Мама сложила ее слова в сердце своем, и в дальнейшем мы виделись с харьковской ветвью только в Выксе, да и то крайне редко.
На следующем, немного пересвеченном снимке мальчик лет шести в куцом комбинезоне стоит возле отворенной балконной двери на фоне ряда тополей, торчащих, как прутья расчески. Ледяной, сумеречный взор (так я отреагировал на призывы улыбнуться). Из кармана комбинезона выглядывает хорошо знакомый блокнот, который я выбросил в последнем классе школы вместе с другими реликвиями и анахронизмами. Блокнот этот именовался «паспортом», буквы в нем ходили ходуном, плясали и хлопали в ладоши. Первая запись была посвящена тому, как мой будущий одноклассник Игорь Шмелев шлепал босиком по лужам и пропорол ногу осколком бутылки. (Тихоня Андрей никогда не лез в лужи и смотрел на Игоря без зависти, как на нежелательный элемент мироздания). Вместе с красным блокнотом в мусоропровод отправились тетради в косую линейку, предназначенные для усмирения каллиграфической анархии. Они должны были наклонить мои буквы в правильную правую сторону, но к третьему классу, когда шоры ослабли и на смену этим первым тетрадкам пришли их непредвзятые сестры в клеточку, почерк резко склонился влево и принял нынешний колючий и мелкоягодный вид, похожий на ограду, заросшую малиной и крыжовником.
Я сразу же ощутил, что чтение и творчество требуют уединения. Моей штаб-квартирой стал просторный письменный стол, который я наглухо драпировал со всех сторон одеялами. Потом я по-пластунски влезал внутрь и устраивался с книгой или блокнотом под конусом загодя приготовленной настольной лампы. (На одной из створок стола сохранилась карандашная надпись «бюро» с буквой «ю», вывернутой наизнанку). Кажется, я всегда хотел быть писателем, с тех самых пор, как увидел книги. Факт будущего писательства был самоочевидным и не терпел никаких возражений. Подразумевалось, что у меня будет вдобавок какая-нибудь гражданская профессия. (Чаще всего я подумывал стать ученым-физиком). Уже со второго класса мои тетради полнились творениями разных жанров и стилей. Мои герои со скромным достоинством брались расследовать дела, до которых не доходили руки у Шерлока Холмса и мисс Марпл, пронзали континуум на ржавых гибридах машины времени и звездолета, парили на пухлых дирижаблях вдоль африканских рек и долюбливали весёлых девиц вслед за мушкетерами, которых приспичило удалиться в Богемию не то Англию. Малые литературные формы меня не привлекали, я замахивался на роман, да такой длинный и путаный, что не мог осилить даже завязку. Впрочем, в пятом классе я полностью записал маленькую повесть, действие которой разворачивалось, в основном, в бутафорских кустах, колыхаемых фашистскими снарядами, а также непосредственно в гитлеровском логове. Я дал прочитать свой опус фронтовику деду Андрею, который не постеснялся назвать его чушью и строго поведать мне об ответственности и серьезности писательского труда. Еще одну тетрадь с фантастическим рассказом, сюжет которого сводился к убийству неким Джерри своего пращура во время удалой вылазки на битву при Аустерлице, погребла в своем необъятном столе учительница русского языка и литературы. Так закончились мои попытки найти себе читательскую аудиторию.
Мой дом был с трех сторон окружен пустырями, оставшимися после истребления одноэтажного приречного района. Я просачивался сквозь рваные дыры в заборах и блуждал среди лопуховых лопастей и хищных отпечатков бульдозеров. Время от времени мне удавалось найти «пластиглаз» – полоски оргстекла, которые, сгорая, плакали пластмассовыми слезами. В начале лета на пустырях кишели огромные насекомые, похожие на тараканов, которые с хрустом умирали, проливая сладко пахнущее молоко. Мама считала, что именно эти мои вылазки были причиной частых отравлений. (На новом снимке пятилетний ребенок посажен на шкаф рядом с кружкой воды: мама заставляет меня промыть желудок).
В один из октябрей золотистый экскаватор, похожий на заводную игрушку, вырыл на одном из пустырей гигантскую яму и растворился в дробном дождичке. В яме скопилась вода, и в январе, когда она замерзла, развернулись ожесточенные хоккейные баталии; я обычно стоял в воротах, обозначенных двумя тарами из-под молочных бутылок. Весной неугомонный экскаватор вернулся, и не один, а с подружкой – машиной для забивания свай. Несколько дней двор содрогался от толчков ее мощного сердца. Затем настала тишина, и за заборами воцарился новый металлический зверь, высокий, сутулый, чертивший по вечерам плавные дуги сияющими глазами. Свежие дома росли, как грибы, и уже через год у меня появилось новые развлечения: подниматься на зеркальном лифте на шестнадцатый этаж, пробираться по гулкому чердаку на крышу, разглядывать город, скатывающийся по холмам к реке, бросать щебень в ущелья между домами и перегораживать руками автомобильные ручьи на набережной и мосту.
Очередная фотография сделана дядей на набережной перед домом. Между двух смазанных тополей, похожих в этот раз на длинные зеленые леденцы, виден балкон с шахматной фигуркой мамы и сквозящим сквозь балконные поручни детским взглядом. Благодаря моему другу Игорю я оценил возможности, которые дарили мне пешеходная дорожка и автобусная остановка, расположенные под самыми окнами. Прохожие, в мамино отсутствие, были поливаемы из красного резинового кораблика с дырочкой в пупке. Некоторые из них, к нашему с Игорем восторгу, глянув на индифферентное небо, вынимали и распускали зонты. Мы отваживались и на более дерзкие выходки, например, швыряли комья земли, выковыривая их из вазона для цветов (он использовался мною еще и как кладбище для павших пластмассовых пиратов). Однажды мы наполнили водой и бросили вниз воздушный шар, который лопнул, забрызгав несколько квадратных метров мостовой. Игорь, живший четырьмя этажами выше, рассказывал легендарную историю о том, как ему удалось залепить тухлое яйцо в двери автобуса за секунду до того, как они закрылись.
Вспоминаю и другие наши с Игорем хулиганства. Зимними вечерами, скрытые разбойничьим бархатом метели, мы обстреливали мокрыми снежками заунывный рогатый транспорт, целя в окна с красивыми девушками, которые при удачном броске вздрагивали и растерянно хлопали глазами. Осенью, когда мы разили спелым боярышником легковушки, одна из них затормозила, и шустрый мускулистый человечек в три прыжка настиг самого неповоротливого из партизан. Он со знанием дела сжимал и поверчивал мое ухо, и через три минуты мы с ним предстали перед мамой и бабушкой. Спортсмен требовал немедленной порки, и родным стоило трудов успокоить его и понемногу выставить за дверь. Я отделался трехдневным бойкотом. Милитаризм в отношении пешеходов и автомобилистов был пресечен, но война в разных ее воплощениях еще долгое время оставалась главной темой игр. Любимыми моими игрушками были: бластер, собственноручно изготовленный из серийного пластмассового автомата путем отсечения приклада; кортик с рукояткой в виде русалки, первоначально предназначенный для разрезания непокорных страниц; и, наконец, шпага – спица из сломанной сушилки для белья. Сценарии игр усложнялись и затягивались, постепенно превращаясь в многоактные военные или шпионские спектакли, в которых я играл все роли одновременно. Часто моим противником в рукопашных боях становился большой тряпичный лев, имевший жалкий вид после того, как я подстриг ему гриву. Еще я играл в футбол, левая нога против правой, переигрывая наново чемпионаты мира, так что советская сборная становилась серебряным призером, уступив – лишь по пенальти – сборной Камеруна. Чемпионаты мои были шумны, и сосед снизу лупил молотком по батарее до тех пор, пока из нее не хлестнул фонтан. Он вообще он был невезуч: то у него загорался холодильник, то канализационную трубу забивал веник, спущенный кем-то с верхних этажей.
Первыми моими домашними животными были хомяки Пик и Нора, подаренные дедом Андреем. По оплошности деда, грызуны оказались одного пола, и, вместо того, чтоб наслаждаться супружеской идиллией, немедленно стали драться. Мама рассадила их в два аквариума, круглый и кубоватый. Она в принципе предпочитала употреблять вещи не по назначению, якобы для экономии средств. В мыльнице могли храниться документы, а корпус от сломанного будильника служил шкатулкой для ниток и затаившихся между ними игл. Апофеозом этой методики был презентованный соседом снизу наполовину выжженный холодильник, в котором летом почивала зимняя, а зимой летняя одежда.
По ночам разлученные хомяки, стоя на задних лапах, завороженно глядели друг на друга сквозь мутные стекла. Днем обитатель круглого аквариума по велению непонятной пружины неустанно штурмовал стенку, всякий раз кувыркаясь от экватора к южному полюсу. Рядом с ним житель куба яростно грыз, дергая рыжей башкой, картонную коробку из-под обуви, предназначенную ему под жилище. Меня восхищала жадность моих маленьких чудищ, мгновенно спроваживавших во рты все, что только они находили для этого пригодным. Как-то я подсунул одному из пленников жареную соломку в два хомячьих роста длиной, и он со впечатляющим усердием пытался интегрировать ее в свой организм, принимавший всё более причудливые очертания. Предпоследней страницей хомячьего периода стала одиссея Норы, которому мы так и не успели дать более мужественное имя. Он с едким писком вырвался из моих рук и юркнул за чешскую «стенку», занимавшую проём напротив балкона. Целую неделю о путешественнике не было известий. Мама похаживала вдоль «стенки» и принюхивалась; разбирать ее и после собирать заново не хотелось. Наконец любопытная зубастая мордаха была выявлена на шкафу в другой комнате, изловлена и безо всякого почета заново водворена в аквариум. На следующий день у шкафолаза произошел обильный понос, и выведенная из себя мама вернула обоих зверей дарителю.
Вообще-то я желал отнюдь не хомяков, а котенка. Я обожал котят, этих вкрадчивых ветреных существ, и со многими из них поддерживал эпизодические знакомства. В один из ярких весенних дней, когда солнце вонзалось в пыльное окно подъезда и затем сквозь дверной глазок зажигало в коридоре круглое пятно с радужной каемкой (я трогал его руками, оно было горячим), в ту беззащитную минуту, когда мама выносила мусор, через ее ноги в квартиру просочилась черная, как смоль, Пантера. Мы с ней сразу же понравились друг другу. Пантера была сущим ангелом во плоти. Она смиренно вытерпела процедуру купания после того, как мама выяснила, что мы с ней больше не хотим расставаться. К сожалению, наше счастие было грубо прервано уже через день, когда соседка застращала маму рассказами о блохах, глистах, скверных запахах и в особенности о лишае, поразившем ее племянника.
Взвесив все pro и contra, мама и бабушка подарили мне волнистого попугая. Он оказался аскетом и затворником, не желал общаться ни с кем из людей и уж тем более использовать человеческую речь. Зато его живо интересовало радио: он вспыхивал гневом при сигналах точного времени, млел от любой музыки и неодобрительно цокал под сводки новостей. Вскоре он научился самостоятельно открывать изнутри свою клетку, и, покидая ее, закрывать дверь на защелку. Чика скромно и незаметно прожил у нас восемь лет, а потом удрал, воспользовавшись нерасторопностью бабушки, чистившей на балконе клетку. Еще несколько лет мы обнаруживали тайные запасы проса и овса внутри люстр, маленького глобуса и маминых шляп (так мы узнали о секретных визитах Чики вглубь платяного шкафа).
Новый снимок показывает сразу обоих моих дошкольных друзей, кстати, до сих пор живущих в одном со мной подъезде и обросших отпрысками, количества и имена которых являются для меня загадкой. Слева на фото заливается плачем веснушчатая рыжуха Аня Бесова, а справа выбегает из кадра дернувший ее за косицу Игорь Шмелёв, который имел честь уже дважды оказаться на этих страницах перед официальной инаугурацией. Аня была дочерью оперного баса, пение которого воспаряло вместе с лифтом к горнему девятому этажу мимо нашего третьего, а также хрупкой балерины, замужней четвертым браком и имевшей, кроме Ани, еще троих детей, проживавших с отцами в разных углах необъятной и всё еще советской Родины. Анин отец, боровшийся с избыточным весом, ежедневно проносился по набережной наперегонки с собакой и висел на нижней ветке дерева, пытаясь дотянуться до нее ногами (назовите фильм). Аня, напротив, уверенно справлялась со всеми ивами и тополями нашего двора, добираясь до самых тонких верхних веток, куда я следовать за ней не решался. Часто мы сидели с ней на одном суку, укрытые зябкой кроной, и беседовали – о чем, кто мне теперь подскажет? Наверное, о пугающем и манящем будущем, то есть о школе. Помню еще капитальные трехэтажные здания из сырого песка, – он добывался нами в песочнице шахтным способом, – и хлопотную молчаливую борьбу за обладание теннисным мячиком на Аниной кухне. Победил я, хотя Аня была сильней: схватив желанную игрушку, я распластался с ней на полу и яростно сопротивлялся попыткам перевернуть меня на спину.
В отличие от бодрой простушки Ани, вихрастый и вечно сопливый блондин Игорь был личностью сложной, можно сказать, демонической. Рядом с ним я ощущал себя, как на качелях: Игорь то вовлекал меня в капризную орбиту своей жизни, то вдруг выстраивал между нами вражду, а годам к четырнадцати, когда стал школьным диск-жокеем и своего рода секс-символом, потерял ко мне всякий интерес. Игорь был поверенным моих тайн и надежд, с ним можно было говорить о гиперболоидах и машинах времени, предстоящих путешествиях в бассейн Амазонки и мимолетных влюбленностях. На занятиях мы обменивались шифрованными записками, в которых гласные буквы по сложной схеме заменялись на согласные, и наоборот. Домой мы возвращались вместе, за исключением тех месяцев, когда между нами пылала война. Возможно, в одной из наших с Игорем игр взрослый мог бы уловить привкус гомосексуализма: мы изображали семью, по очереди играя роли супругов, разумеется, без поцелуев или нескромных прикосновений. Муж был туповатым, но добродушным малым, а жена – карикатурной вертихвосткой и истеричкой. Игорь объяснил мне точными нецензурными словами принцип деторождения; я отверг его чудовищную теорию со смехом, и лишь спустя год уверился в его правоте благодаря замусоленному журналу, лежавшему на почетном месте в школьной библиотеке.
Дома у Игоря царил художественный бардак. Вдоль стен были расставлены рядами картины отца, иногда свежие, еще не просохшие (не в пример лучше тех, которые я видел у своей тетки). На столе в, условно говоря, гостиной располагались битловские пластинки и клетка со щеглом, за которым неотступно следил с футляра скрипки золотоглазый кот Тимофей. Как-то раз мы вынули щегла из клетки и поднесли к коту. Птица тут же клюнула Тимофея в нос, и тот, обиженно полыхнув глазами, удалился на кухню. На стене гостиной висели часы с кукушкой, которая иногда замирала в экстазе, не окончив ноты, так что ее приходилось заправлять пальцем обратно за дверцу. Мама Игоря, маленькая экспрессивная женщина, которую весь двор звал просто Рыжей, реже – Рыжей Марьей, наливала нам чаю с молоком, подсыпала сушек и уходила в спальню, где пищал брат Игоря, ныне огромный женотелый балетмейстер.
Рыжая Марья работала в цирке осветителем, и один раз Игорь провел меня в муторные цирковые подземелья через служебный вход, где похожий на Дракулу швейцар подмигнул ему сквозь толстые очки. Спустившись по лестнице с гнутыми перилами, дважды повернув и минув дверь, из-за которой сыпалась барабанная дробь вперемешку с прокуренным кашлем, мы очутились в поворотливом бетонном коридоре, освещенном редкими яркими лампами так, что на нашем пути полосы света схлестывались с участками полного мрака. По обе стороны тянулись хозяйственные помещения и смрадные клетки. Сначала от нас отвернулись грустные пони, а потом я с восторгом разглядел в зарешеченной тени огромную полосатую лапу. Мы вышли к занавесу, рядом с которым, прямо под пожарным шлангом, сосредоточенно выбивал чечетку клоун. Его заслонил от нас короткий, очень медленный караван верблюдов, а за ним, явно опаздывая на репетицию и нервничая, пробежала знаменитая воздушная гимнастка. Завершая экскурсию, Игорь повел меня в пропахший реактивами чулан, из которого сквозь выбитые стекла было удобно наблюдать за женской душевой. Передо мной, избавляясь от мыльных одеяний и облачаясь в скользящую натренированную наготу, стояли две девочки из параллельного класса (все цирковые дети, ввиду географической близости общежития, учились в нашей школе).
Игорь был застрельщиком всех краткосрочных школьных мод. Одной из первых эпидемий были плоские пластмассовые зверушки, которые добывались из новогодних хлопушек. Полагалось надавливать или ударять по ним пальцем так, чтобы они переворачивались на другую сторону. На перерывах все щербатые подоконники были заняты азартными игроками, по этажу раздавался непрерывный стук, как от пишущей машинки. На смену зверушкам пришли пиротехнические эксперименты: раскрошенные спичечные головки запаивались внутрь корпусов от шариковых ручек либо зажимались мощной гайкой между двумя болтами. Гремевшие здесь и там взрывы целый год служили темой родительских собраний. Спустя некоторое время письменный стол Игоря запрудили кассеты с разномастной музыкой – от стильного ленинградского рока до гремящего, как консервная банка, хип-хопа. На уроках он слушал музыку, пропуская провод под одеждой и отворачивая от учителя одно ухо.
(Окончание здесь: http://litfest.ru/publ/summa_detstva_okonchanie/251-1-0-11716)