13 Грудня 2019, 11:11 | Реєстрація | Вхід
/ Новини / Наталья Горбаневская: «Вот я дура была без страха» - 9 Грудня 2011

Наталья Горбаневская: «Вот я дура была без страха»

Категорія: «Новини»
Дата: 09 Грудня 2011 (П'ятниця)
Час: 15:30
Рейтинг: 0.0
Матеріал додав: pole_55
Кількість переглядів: 774



LITFEST.RU продолжает публиковать цикл автобиографий современных поэтов, сделанных ЛИНОР ГОРАЛИК. Целиком все материалы будут опубликованы книгой (и, возможно, не одной) в «Новом издательстве». Первый том выйдет предположительно в первой половине 2012 года. В него среди прочих войдут автобиографии Михаила Айзенберга, Владимира Гандельсмана, Елены Фанайловой, Михаила Гронаса, Александра Скидана, Дмитрия Воденникова, Аркадия Драгомощенко, Бориса Херсонского, Сергея Завьялова, Федора Сваровского, Евгении Лавут и других. Перед вами отрывок из второй — поэта Натальи Горбаневской. 

Необходимое вступление:

Читаю запись мною наговоренного и удивляюсь: что за жалкий лепет. Конечно, никакая не «автобиография» — одни клочки. Спотыкаюсь, отступаю назад, и вперед, и в стороны, сама часто не могу понять, что к чему, а бедный читатель разберется? Кое-где попробовала исправить положение добавкой дат, чтобы было хотя бы ясно, что в одном потоке слов речь идет не об одновременных событиях. Там, где я что-то, на мой взгляд, существенное пропустила, вставляю, но очень немного. И хотя бы разбавляю весь этот поток абзацами.

И насчет «каким хочет предстать». Я предпочла бы вообще не «представать» — просто раз уж согласилась... Надеюсь хотя бы, что не хочу «предстать» лучше, чем есть. 

Про 68-й.

— Все это уже есть. Есть мои тексты про «Хронику», естественно, про демонстрацию. Как раз это меньше всего требует...

— Я хочу про одну вещь. Я хочу не про факты, я хочу спросить про 68-й одну вещь: что вы чувствовали все это время, как оно внутри вас было? Про это ничего, конечно, нет.

— Как, как мы чувствовали на площади, после площади, написано.

— Что происходило внутри Наташи в этот момент?

— Ощущение, что делаешь то, что очень нужно и чего очень хочешь. Вот делала я эту «Хронику», первый выпуск, которая, я об этом тоже писала, идея носилась в воздухе, а в конце концов я ее осуществила. Со мной сейчас переписывается Алеша Костерин. Поскольку знаменитое совещание в Долгопрудном, как его вспоминает в насквозь лживых воспоминаниях Виктор Красин, оно проходило, что я уже и забыла, на даче у его деда, и Алеша говорит, что есть много свидетельств о том, что именно там было принято решение о выпуске хроники. Я на это могу только сказать, что если оно было принято, то оно было принято без меня. Я, видимо, в этот момент была в другой комнате (там действительно большая дача). И что «Хроника» начала выходить не по этому «решению». А очень может быть, что люди с вождистскими замашками, то есть в первую очередь Красин, во вторую Якир, действительно приняли решение что-то выпускать. Тем не менее их решение выполнено не было, если оно было. Там был Григоренко, там был Костерин, я, как всегда, где-то там со своей, как мне всегда хочется верить, незаметностью не находилась там, где был центр принятия решений. Очень может быть.

Но «Хронику» (то есть нечто, какой-то информационный бюллетень — названия еще не было), как только я вышла в декретный отпуск и поняла, что у меня появилось время, я действительно решила выпускать. Я попросила благословения у друзей. Мы были на Автозаводской у Юлика Кима и Иры Якир, и были Илюша Габай и Павел Литвинов. И они меня благословили. Такая была техника «принятия решения», которое-таки привело к выпуску «Хроники».

Уточню: я ее назвала «Год прав человека в Советском Союзе», а «Хроника текущих событий» было подзаголовком. Потом это сместилось. Взят был этот подзаголовок из передач Би-би-си, у них была такая программа «Хроника текущих событий». И действительно все это повторяли, очень может быть, что когда-нибудь Красин сказал: «Вот когда-нибудь будем выпускать, пусть называется "Хроника текущих событий”». Очень может быть. Но это тоже не его уникальная идея. 

И я стала собирать материалы для первого выпуска. У нас было очень много самиздата вокруг суда над Галансковым и Гинзбургом, были какие-то сведения о внесудебных репрессиях, были сведения от Марченко о положении в политлагерях. Я совершила еще объезд по сбору материала, я поехала в Ленинград.

— К кому?

— К Юре Гендлеру. Это группа ленинградцев, в которую входили Файнберг, Гендлер, Лев Квачевский, еще кто-то, с которыми мы познакомились по письму-отклику на обращение Богораз и Литвинова «К мировой общественности». Вообще это обращение вызвало отклики в самых разных городах и создало нам знакомства по всей стране. Ну, более или менее. Но все-таки если считать Куйбышев, Горький, мне все хочется сказать Самара, Нижний Новгород, но они тогда так не назывались, Украина, украинское было письмо, вот ленинградцы были, новосибирцы, еще из каких-то городов отдельные люди... Что касается Украины, было такое общее украинское письмо, где говорилось и о преследованиях, что были на Украине в предыдущие годы, и плюс к этому было отдельно еще харьковское письмо: Генрих Алтунян и... 10 человек их там было харьковчан подписано. Так что появились знакомства. 

И я поехала в Ленинград. Я попала в Ленинград на окончание второго процесса ВСХСОН. ВСХСОН — это Всероссийский социал-христианский союз освобождения народа. Лидеров его Огурцова, Вагина, Садо и, если правильно помню, Аверичкина судили осенью 1967-го, и им дали 58-1, то есть 72-ю тогдашнюю кодекса статью — «измена Родине». У них в уставе было написано «свержение советской власти вплоть до вооруженных методов», и нашли один какой-то старый сломанный наган. Огурцов получил 15 лет, остальные меньше, Садо в лагере стучал, про Вагина не скажу, но что-то такое тоже слышалось мне, не уверена, поэтому лучше не будем. Про Аверичкина вообще ничего не знаю. А весной 68-го судили (уже не по 72-й, а по 70-1, «антисоветская агитация и пропаганда») еще 17 человек: те были вожди, а эти — просто члены. Причем организация была действительно до 70 человек. И судили их по такому принципу: если человек хоть кого-то завербовал в организацию, он шел как подсудимый, а если нет — как свидетель. Один из этих свидетелей пришел к Гендлеру и рассказывал, и это все я потом записала. Из Ленинграда я поехала в Тарту. 

— Можно один вопрос? Вы сказали мне, что отклик на это письмо «создал нам знакомства по всей стране». Мне хочется вас спросить: вот по ощущениям кто такие были «МЫ»?

— Мы были какой-то такой складывающийся кружок московских правозащитников. Как раз с одной стороны вокруг Богораз и Литвинова, с другой стороны, хотя это был один и тот же примерно круг, вокруг начавших проявлять вождистские замашки Красина и Якира. Но в общем все были еще друзья. И Красина я считала одним из ближайших друзей тоже. Но известно, с какого момента я перестала его считать, с разговора с ним после демонстрации, когда он мне сказал: «Если б я был в Москве, я бы вашу демонстрацию запретил». Это есть в «Полдне», и теперь там есть сноска о том, что это Красин. Человек для меня как друг перестал существовать, когда он о своих же, о наших друзьях отозвался как о функционерах. 
Но дело в том, что действительно через эти московские круги информация из республик, из провинции шла на Запад.

— Вот это было главной работой?

— Нет, это не было главным — важным, но не главным, и я сама передачей на Запад не занималась, у меня просто не было никаких каналов. Этим занимался Андрей Амальрик, этим занимался Петр Якир.

— Вы сказали про «Хронику»: «это было очень нужно». Каким было ощущение этого «нужно»?

— Для меня важнее было, чтобы это все пошло в самиздат. Но, с другой стороны, самиздат не всюду достигает, поэтому рассчитываешь, что какие-то копии самиздата попадут на Запад, будут переданы, и их услышит гораздо больше людей. Вот мы сегодня разговаривали. Шла речь вот об этом... (речь идет о передаче радио «Свобода», посвященной Пражской весне, которая записывалась в день разговора в Библиотеке иностранной литературы. — Л.Г.)

И был такой вопрос о роли вот этого ничтожного меньшинства, этих «бессильных». Не надо забывать, что этому ничтожному меньшинству помогали не только западные радиостанции, еще и помогала эмиграция. Поскольку я сама с декабря 75-го года в эмиграции, я знаю нашу роль, роль эмиграции. И польские оппозиционные какие-то первые зачатки группировок тоже начинались с меньшинства. Они взращены парижской «Культурой», и, я думаю, может быть, не настолько, мы начались гораздо позже, все-таки очень большая роль «Континента». Причем «Континент», который был средоточием не только русской, не только советской, но и восточноевропейской эмиграции и оппозиции, играл еще особую роль как бы связного между этими народами. У нас же можно было прочитать и поляков, и чехов, и украинцев, и кого хочешь. Я понимаю, это опять ничтожная горстка доходивших сюда экземпляров, тем не менее они доходили и передавались из рук в руки. Читателей у них было гораздо больше, чем самих экземпляров. 

— Сейчас это называется «вирусное распространение».

— Да-да-да.

— 68-й. Вы поехали после Ленинграда в Тарту...

— В Тарту. Я поехала, у кого я даже жила, не помню, у Лотманов или у Габовичей, на несколько дней. Но моя главная задача была встретиться с Марком Никлусом, о котором мы все узнали как раз из книги Марченко «Мои показания». Он сидел в Мордовских лагерях и потом на какой-то, я уже не помню на какой, остаток срока был отправлен во Владимирскую тюрьму. И незадолго до того, как я туда ехала, ну, сравнительно незадолго, он освободился. И я у него собрала сведения о политзаключенных Владимирской тюрьмы, и у него же, по-моему, об особой зоне Мордовских лагерей. В общем, я приехала в Москву с дополнительными материалами, кроме того, что происходило вокруг дела Гинзбурга—Галанскова, иначе получалось: что мы уже знаем, про то и пишем. Конечно, мы знали очень мало, и надо было еще много узнавать. 

«Хроника» первого выпуска была небольшая, она была, по-моему, 21 страница на машинке, а может быть, меньше, через один интервал, но... по-моему, 21. И я чувствовала, что делаю то, что нужно, и более того, то, для чего я гожусь, пожалуй, лучше других. Потому что к тому времени меня оценили как редактора, потому что то же, скажем, «Обращение к мировой общественности» Лариса мне показала: «Наташа, посмотри». Что-то мы с ней, вместе глядя, подредактировали. Потом когда писали коллективные письма, то было такое письмо, под которым было больше всего подписей, я была одним из его составителей и, собственно, главным окончательным редактором. И меня стали ценить как редактора. И я действительно думала: машинка у меня есть, печатать я умею, редактировать умею. Вот и составляла «Хронику». Мне потом, уже осенью, наверное, кто-то сказал: «Наташка, ну так же нельзя, читаешь "Хронику” и слышишь твою интонацию». А как я вообще человек интонационный, естественно, это переходило. Или моя любимая история, как я приятелю уже году в 73-м говорю: «Ты "Полдень” читал?». Он мне говорит: «А я вообще не люблю прозу поэтов». Я говорю: «А ты "Хронику” читал? Хорошая проза?». — «Хорошая». Я говорю: «Вот это и есть моя проза». И это верно: «Хроника» — это моя проза. Не могу сказать, что там все идеально удачно, но, между прочим, если сравнить первый, второй, четвертый, пятый и так далее — и третий выпуск, который редактировали Якир, Габай и Ким, — я собранные заранее материалы до демонстрации отнесла... Не тот стиль, да. Но, надо сказать, я действительно старалась, чтобы было безэмоционально. Я изгоняла эти ахи, охи, возмущения. Я считала и до сих пор считаю, что сухие факты действуют гораздо сильнее. И это стало главным достоинством «Хроники» на многие годы. Иногда местами, моментами, конечно, нарушалось, но в целом стала безэмоциональной, безоценочной.

— Тяжело? Это же очень тяжело — делать про такие близкие вещи безэмоциональный, безоценочный текст, особенно — поэту.

— Да. Там есть два знаменитых текста, которые можно просто включать в мои собрания сочинений, один текст этот знаменитый «Как написать в "Хронику”», им кончается, по-моему, пятая «Хроника». «Если вы хотите передать информацию в "Хронику”, передайте ее тому, от кого вы получили экземпляр... — и так далее — только не пытайтесь пройти всю цепочку целиком, чтобы вас не приняли за стукача». Вот. А второй текст — это у меня был в рубрике «Обзор самиздата», это уже 69-й год, по поводу появившегося в самиздате памфлета на арестованных и посаженных в психушку главарей неонацистской организации. Памфлет назывался «Своя своих не познаша», что-де советская власть должна была раскрыть им объятия, а она их посадила. И тут я написала, что «Хроника», как известно, воздерживается от всяких оценок, но в данном случае мы считаем нужным указать, что, каковы бы ни были взгляды этих людей, они сидят. Они политзаключенные. И нельзя над ними издеваться, будучи на воле. Вот эти два текста можно вставлять в любое мое собрание сочинений. 

— Про ожидания: вы лучше всех понимали, что вокруг происходит. Вы лучше всех понимали, что, издавая «Хронику», вы приближаете некоторый сценарий развития событий...

— Да. Но вот интересно, вот, скажем, Павлик Литвинов говорит, когда он говорит про демонстрацию: «Я знал, что меня не за то, так за другое посадят, все равно». Но у меня этого не было. Я, в общем, считала, что главное, чтобы посадили как можно позже, главное — успеть как можно больше. Но, когда произошло вторжение, я не могла, я пожертвовала даже «Хроникой», полагая, что меня, естественно, посадят сразу после демонстрации, никто не знал, что они меня временно оставят на воле. А когда меня оставили, я возобновила занятия «Хроникой» и стала составлять книгу «Полдень». То есть сначала мы составили после процесса все эти последние слова и защитительную речь Ларисы, и потом... Ну, составляла с помощью людей, которые были на суде. Это чудо было — очень много родственников пустили. И тут мне было очень важно успеть, потому что я понимала, что теперь я точно знала, что меня арестуют, знала когда, что надо успеть. Вот тут я боялась не успеть и боялась обыска. Обыски мне снились по ночам. Я пишу это в предисловии к московскому изданию книги: был такой момент, когда у меня под кроватью лежала половина оригинала «Полдня» и все семь перепечатанных экземпляров этой половины. Как только я отдала, докончила «Полдень» к 21 августа 69-го и раздала экземпляры, мне обыски сниться перестали. После чего ко мне стали приходить с обысками, но мне уже было не важно. Вот тут я знала, что они ждут, чтобы на Западе про меня забыли, чтобы мой ребенок прилично подрос.

— В этих событиях участвуют три Наташи: Наташа-правозащитник, Наташа — живой человек и Наташа-поэт...

— Да я одна.

— Вот расскажите, как это — «я одна»? Вот живой человек готовится, что его посадят. Сын, семья... Что нужно сделать было, что успеть? И что в это время с поэтом Наташей происходило?

— Нужно было найти нового редактора «Хроники», но с этим так до конца ничего и не вышло. Известно, я ее передала Гале Габай, и к Гале сразу пришли с обыском, потому что в этот дом и до ареста Ильи, и после ареста Ильи приходили с обысками как ни к кому. И Галина мама материалы к 11-й «Хронике» утопила в кастрюле с супом. Так что их не забрали. А я договорилась с Володей Тельниковым, что он ко мне придет вечером 24 декабря, я ему передам материалы и покажу, как что делать. Он должен был прийти вечером 24 декабря, а утром 24 декабря ко мне пришли с обыском и, как оказалось, уже с ордером на арест. Тем не менее... Опять это все можно найти, я это рассказываю, каким чудом у меня уцелели две разные пачки материалов 11-й «Хроники». Все уцелели и достались в руки Иры Якир, а она уже их передала, уже стали делать «Хронику» без меня. И 11-я «Хроника» открывалась сообщением о моем аресте. А материалы к «Хронике»... 

Дело в том, что у меня делали-делали обыск, поняли, что слишком много, собрали всё в один мешок, запечатали и сказали: во время следствия составим протокол. И никогда, конечно, никакого протокола, только я этот мешок и видела... И у меня было впечатление, что конверт с материалами к 11-му номеру остался у меня в письменном столе. Но я не была уверена. А раз протокола не сделали, я не знала, попал он в мешок или нет. Узнала, только когда вышла. Он уцелел. У меня была на обыске Ира Якир, и я, когда меня уводили, во-первых, глазом показала на карман зимнего пальто, в котором лежали накануне записанные материалы от жены политзэка Вячеслава Айдова, которая возвращалась из лагеря. Там были материалы о голодовке, все это. А кроме того, я, целуясь с Иркой, шепнула ей: «Прошмонай письменный стол». И когда я вышла: «Ирка, ну что, были?» — «Были». Они нашлись. Потому что это не только потеря материалов, это черновики, написанные десятками почерков. Это материал — улика на массу людей. То есть это чудо, меня просто... Вместе со мной еще многих людей судьба уберегла. Но это было единственное, в чем я готовилась. А так в чем я еще могла готовиться?

— Семья ваша же тоже понимала, к чему идет?

— Ну, в общем, да. Да. Потом только, когда сидишь, понимаешь, что хуже всего приходится нашим мамам. 

— О да.

— Хуже всего. Вот у меня сейчас как раз гостит моя давняя подруга Вера Лашкова. В Париже. И вот мы с ней об этом говорили. Нашим мамам, им пришлось хуже, чем нам. Мы-то сами в петлю лезли.

— Как справлялась (если про это можно спросить вообще; если нельзя — не говорите) ваша мама?

— Ну как она справлялась? Во-первых, у нас могли быть очень сложные отношения с мамой, всякие пререкания, даже ссоры, но, когда наступал трудный момент, мама становилась всегда просто героическим человеком, стоявшим на моей защите, слова плохого обо мне никогда не сказавшим, ни когда ее на экспертизе спрашивали у психиатра, ничего. Везде говорила только хорошее. Хотя обо мне можно, особенно в семейном плане, и плохое сказать. И потом, конечно, ей все время угрожали тем, что, если она будет пускать моих друзей в дом, у нее отнимут опекунство. Ей и так с трудом его оформили, тем более что жена моего брата говорила, что матери нельзя доверять опекунство, что детей надо забрать в детский дом. То есть органы опеки оказались куда более гуманными, чем эта самая моя невестка, в ссорах которой с моей мамой я когда-то становилась на ее сторону. Я себе этого простить не могу. 

— Я думаю, что ваша мама все понимала.

— Мама все — да, все понимала, все понимала. Более того, брат ей сказал после моего ареста: «Выбирай» (то есть меня или его). Ну, считаю, какая мать выберет не того ребенка, которому плохо? Я такую мать себе не представляю.

Они очень переживали, как из-за нее Мишка не поступит в университет на археологию, куда он хотел. Племянник мой. Он поступил в Университет дружбы народов, куда для поступления, простите, требуется характеристика райкома комсомола. Ну, и процветает до сих пор. Знаменитый у вас человек. Ну, не важно.

— Наташа, про арест?

— Ну, арест. Арест... Во-первых... Есть вот «Как я порезала следователя» рассказик. Ах, как они обрадовались, как они забегали звонить Людмиле — забыла, как ее отчество, — Акимовой, следователю городской прокуратуры. То есть, думаю, сейчас дадут статью «терроризм». Дали статью «нападение на представителя» чего-то там. Следователь-то, он пришел... Нормальный следователь районной прокуратуры, района не моего. Он приходит, с ним приходят два неназванных гэбэшника, оба они у меня были на предыдущем обыске. Один наглый, другой так, потише. И другой, как я тогда заметила, оставил у меня на полке западный том Мандельштама. Ну, западные издания изымали не всегда, не то чтобы он пропустил из чувства, но он... нет, не подвиг совершил, но прошел мимо, решил, ладно. А вот этот вот мордатый страшно обрадовался и побежал звонить Людмиле, кажется, Сергеевне.

Ну, вот повезли меня, а дальше все написано в моем стихотворении, как же оно начинается... но кончается оно «в участковой КПЗ / Ленинградского района / нашей родины Москва», и в примечании к нему. Это все есть в «Полдне», есть в приложении к «Полдню», так что можно не пересказывать. Потом привезли меня оттуда совсем промерзшую в Бутырку. Еще мне принесли туда на следующий день из дома то самое зимнее пальто. Я ушла в куртке именно потому, что в кармане пальто лежали бумаги. Мне принесли зимнее пальто, я вся закутана. Там где-то нас выпускают в Бутырке, то, что называется «вокзал». Кто-то там кричит — спрашивает, какого года, я говорю: «36-го». «А выглядишь старушкой». Я-то привыкла, что меня всегда девчонкой считают, а тут меня в этом старомодном зимнем пальто, еще в каком-то платке закутанная, за старушку приняли. Ну ничего, потом, как всегда, обычный прием в Бутырке, обыск, фотографирование, шлепанье пальцев, оттисков, потом камера. 

— Чем были мысли заняты?

— Мысли у меня были заняты одним и тем же: собираются они меня признать невменяемой или нет. Это был мой основной страх. Дело в том, что у меня незадолго до ареста вдруг засуетились мои психиатры, где я состояла на учете, и сказали: «Вы знаете, поднимается вопрос о том, чтоб снять вас с учета». Я говорю: «Давайте». И они разбирали, какой-то был главный психиатр города Москвы. В общем, они написали так в конце концов: «Данных за шизофрению нет, но временно оставить на учете». И мне было непонятно, может быть, есть решение отправить меня в лагерь, и я очень радовалась. Я боюсь, что в камере на спецу, где я сидела, я сама, как дура, говорила, что боюсь только Казани, только спецбольницы, и что это донесли. Я не знаю, я не уверена, что это так, я не могу быть уверена. Но я этого действительно боялась. Я вот тут кому-то вчера рассказывала: «Я сегодня утром вдруг почему-то вспомнила и попробовала себе представить Казань, но увидела ее не такой, как видела и помню, а такой, как видела во сне в Бутырке». Такие высокие своды, такое все темное, не столько страшное, сколько мрачное и... В общем, пустое все. Где я? Я даже не могу сказать, что я среди этих сводов или среди этих каких-то полулестниц, полу-чего. В общем, на самом деле это был правильный сон, потому что все мое пребывание в Казани — это черная дыра. Я, выйдя из Казани, до самого отъезда в эмиграцию никому никаких подробностей об этом не рассказывала. Я говорить об этом не могла, я говорила: ребята, черная дыра. Говорить стала только в эмиграции, только потому, что надо было спасать других. Только потому. Вот как я встретила недавно Славика Игрунова и говорю: «Вот человек, которого я спасала». Он говорит: «И спасла!».

— Когда вас оттуда перевели?

— Меня — сложным путем. Меня еще перевели сначала в институт Сербского, где окончательно решалось. Был большой шум на Западе. Была же документация Буковского об использовании психиатрии в политических целях, общая, где он излагал всю историю вопроса, плюс шесть отдельно документированных случаев. И мой случай был документирован подробней всех благодаря Софье Васильевне Калистратовой. И шум был страшный. Я помню, когда меня уже везли из Казани в институт Сербского, привезли в Бутырку, где я как бы транзитом пробыла еще три недели. Я говорю, я не рассказывала, как было, но когда я при людях сказала, что... когда приехала из Казани в Бутырку, то входила как в родной дом. Потом Краснов-Левитин привел это мое высказывание. По сравнению с Казанью — да, Бутырка выглядела домом.

Выпустили меня (уже из института Сербского) 22 февраля 72-го года, и просидела я 2 года и 2 месяца без двух дней. Никогда эта цифра 2, ни раньше, ни позже, ничего в жизни не значила, а тут она повторилась: 22-го, 2-го, 72-го, 2 года, 2 месяца, без 2 дней. То есть фантастика какая-то. 

Вот я вышла, мама меня встретила, повезла домой. Я узнала, что рядом у Иры Уваровой Лариса Богораз, что она там лежит, болеет, побежала сразу туда. Значит, у Иры Уваровой и Юлика Даниэля. Побежала бегом туда, перепила кофе сразу. Детей увидела до того, как бежать в гости, разумеется.

— Можно спросить, как они это все воспринимали? Понимали, знали?

— Ясик знал. Ясику, во-первых, я рассказала о демонстрации, после нее. Только сказала: «Разумеется, ни с кем об этом не говори». И вообще с Ясиком я обо всем разговаривала. 

У нас была замечательная сцена. Накануне ареста я была с Ясиком у Арины Гинзбург, вот как раз там я взяла эти материалы от Леры Айдовой. Я давала кому-то, Арине или Верке, свою машинку и должна была ее забрать у Арины, и мы стали спускаться в лифте, с нами едет какой-то мужик, ну, можно догадаться, какой мужик, я говорю: «Ой, Ясик, машинку-то я забыла, подымаемся!» Мы забираем машинку, едем в лифте, Ясик говорит: «Я теперь на ней буду самиздат печатать». 

Но Ясик был такой человек, он никогда никому, он и сейчас такой, ни о чем не проговорится. А Ося был не такой. Я это выяснила очень быстро. Я вернулась, мы едем, мы ездили в гости к друзьям, по Хорошевскому шоссе, поперек висит плакат. И Ясик маленький спрашивал: «Мама, это что такое?» Я говорю: «Если видишь белыми буквами на красном что-то написано — это все глупости». И то же самое происходит, и то же самое я отвечаю Осе, и он тут же рассказывает бабушке. Он совсем другой. Поэтому я ему ничего больше не рассказывала... 

И вот мы прилетаем в Вену в декабре 75-го года, я даю большое интервью радио «Свобода», мы сидим и слушаем это интервью, и вдруг Ося говорит: «Мама, это я тот ребенок?!». И с тех пор, как он усвоил, что он тот ребенок, он этим необычайно гордится, конечно. Вот «тот ребенок» — как раз папа моей внучки московской. 

А Ясик всегда был в курсе, мои друзья были его друзья. Для Оськи они, когда приходили, это были все-таки тети и дяди. Вот приходят там та же Вера Лашкова, его крестная, Таня Великанова приходила, Нина Литвинова... Мама все-таки их всех пускала, хотя ей и угрожали. А потом я посмотрела: для этого опекунского совета из школы должны были приходить и составлять отчет о том, как живет старший ребенок. Если почитать этот отчет, можно было подумать, что ребенок живет во дворце, такой они писали замечательный отчет, и что в бабушках у него просто Василиса Прекрасная и Премудрая вместе взятые. Что, может быть, так и было, но... Люди сострадали. Люди не разделяли моих взглядов, но они сострадали. Это были не сталинские времена. Это были не те времена, когда переходили на другую сторону.

— Сколько им было, когда вы вышли? Сколько мальчикам было? Ясик ведь большой?

— Оське должно было скоро исполниться 4, в мае, а Ясику в сентябре исполнялось 11. Они побывали оба у меня в Бутырке на свидании. Но Оська ничего этого, конечно, не усвоил. А Ясик был, кроме того, один раз — мама его привезла и в Казань на свидание. И он потом присылал мне письма с картинками, рисовал Казанский кремль. Нет-нет, Ясик все знал и все понимал. 

— Что начало происходить? Вы вышли в 72-м. Ожидания, сценарии будущего, планы — какими они были?

— Ну что было? Во-первых, я садилась, никакой эмиграции не было. Я вышла, эмиграция была вовсю. У всех был главный вопрос: ехать — не ехать? Для меня было ясно — не ехать. И никуда я не собиралась. 

— Почему?

— Да нипочему. Как-то так. Поехала на весенние каникулы, я вышла в конце февраля, с Ясиком в Ленинград. (Нет, это был уже 73-й год, в 72-м мы с Ясиком на весенние каникулы ездили в Вильнюс.) Взяла с собой Митю Русаковского, сына Майки Русаковской, жены Павла Литвинова, и там были тоже зэковские дети — Димка Йофе и Мишка Зеликсон. Эти дети безумствовали, купались в Зимней канавке в марте, во льду, страшные дети. А я как-то тоже виделась со всеми. Куда-то мы пошли с Димой Бобышевым, он говорит: «Ты видела, за тобой едет машина?». Я говорю: «А я никогда не вижу». И мы туда зашли, посмотрели в окошко, увидели, что она стоит и, видимо, слушает. Ну, ездят и ездят — мне что? Когда я вернулась, меня вызывают в психдиспансер и сразу задали вопрос: «Зачем вы ездили в Ленинград?» Они не спрашивают меня, где я была, они это уже знают, только спрашивают, зачем. Я говорю: «Как зачем? Я поехала на каникулы школьные». В общем, до самого отъезда никогда никуда меня не вызывали, кроме как в диспансер... «Вы должны устроиться на работу». Я говорю: «Хорошо, постараюсь». А у меня к тому времени уже назревала работа, но я им не сказала: боялась, что они помешают. «Если у вас не будет работы, мы вас посадим на инвалидность». На инвалидность я садиться не хотела. И поэтому я понимала, что могут помешать. У меня назревала там какая-то работа, она была временная, тем не менее. И до самого отъезда никогда никакого КГБ, никакой прокуратуры, никого не видела. Видела только психиатров. Все угрозы мне объявлялись только психиатрами. А главная угроза была инвалидность. 

— Многие сейчас уже не понимают, почему это была угроза...

— Инвалидность означала, что в любой момент меня могут забрать снова в психушку без всякого дела. В обычную, конечно, не в спец, просто положить, и всё. И я этого никак не хотела. Я, в общем, все эти годы так или иначе работала. Какие-то у меня были временные работы, потом я нашла даже довольно постоянную в библиотеке им. Пушкина. Постоянную, но на полставки. Меня это устраивало, потому что у меня было много работы договорной. Я делала переводы, рефераты, я этим жила. На полставки на эти я прожить не могла, но у меня было прочное место. Это библиотека им. Пушкина Бауманского района. Меня взяли туда делать карточки, иностранное описание, потом описание нот, а я этому не только со времен, как я сама работала в Книжной палате, но с самого маленького детства, когда еще моя мама работала в Книжной палате, я уже знала, что такое каталог, что такое — тогда еще был — библиотечный почерк. Теперь я делала эти карточки на машинке. У меня была машинка с латинским шрифтом, и я могла иностранный каталог делать, перепечатывать тот, который был рукописный у них. Тоже часть работы делала дома. И могла все время зарабатывать. Я зарабатывала в институте информации при Министерстве сельского хозяйства, куда меня когда-то послали, еще до ареста, и потом там стали меня как-то очень ценить, и тут я опять к ним вернулась. Плюс я зарабатывала рефератами в ИНИОНе. Но дело в том, что когда я первый раз пришла туда с рефератом, то одна баба, потом, кстати, эмигрантка, сразу по начальству настучала, кто такая Горбаневская. Они бы прошли, ну Горбаневская и Горбаневская, но когда им сигналят, они уже не могут. Поэтому мне надо было на чье-то имя это делать. Я уже не помню сейчас, на чье. В общем, я делала со всех славянских языков рефераты, вплоть до македонского, которого у меня не было словаря, и я делала при помощи сербского и болгарского. К счастью, это был не перевод, а реферат, поэтому все-таки я думаю, что все изложила правильно, я совсем не халтурщик. 

Потом у меня все-таки внезапно, вот как у меня было «не ехать», так у меня резко в один день стало «ехать». День я так точно назвать не смогу, но это был 74-й год, сначала была высылка Солженицына, то есть был сначала арест Солженицына, и я поехала к Наташе, была там, сидела на телефоне, я еще не была такая глухая, как сейчас. И потом звонило там какое-то канадское радио, и Андрей Дмитриевич сказал какой-то текст им, и мы все, кто был кругом, много народу у нее собралось, как бы подписали его. Потом следующим шагом было письмо, которое я подписала в защиту Плюща. Я знала, что такое спецбольница, Плющ сидел в тяжелейших условиях, и просто меня-то оттуда спасли, и я не могла не подписать в его защиту. Но я понимала, что еще шаг сделаю — и всё, и решила, что пора сваливать. И попросила, мне прислали приглашение из Франции. 

Прислали мне приглашение из Франции, дальше все было очень смешно. Приглашение на год, а в конце у них там есть такое белое место: «Хотите ли вы еще что-то написать?». Я написала, что поскольку здесь я не обеспечена работой по специальности, то если я во Франции найду работу по специальности, буду просить, чтобы мне дали паспорт на постоянное жительство. Отдала документы и живу себе. Вдруг мне звонят: приезжайте срочно в ОВИР. Я приезжаю срочно в ОВИР. Мне говорят: «А вот если вы так пишете — не хотите сразу подать на постоянное жительство?». Я говорю: «С теми же документами?» — «Да, с теми же документами». Я говорю: «Почему нет?». Подаю на постоянное жительство, иду домой. Через два месяца мне отказывают. Приглашение у меня было на год, тем не менее они мне отказывают. Очень забавно: это было в период, когда была введена поправка Джексона—Вэника, когда Америка боролась за желающих эмигрировать, и буквально на следующий день после того, как мне отказали, была такая маленькая заметочка от Телеграфного агентства Советского Союза: какие-то там власти сообщают, что вот за границей очень борются за желающих выехать из Советского Союза на постоянное жительство, а на самом деле число желающих выехать на постоянное жительство все время снижается. Я оказалась в числе тех, кто НЕ хочет выехать на постоянное жительство. Зачем это все надо было, я не знаю. 

После этого я решила не валять больше дурака и поехать «обычным путем», то есть с израильским вызовом. Заказала Майке Улановской, нашей всеобщей «двоюродной сестре», которая всем присылала вызовы. Заказала... Пока я собрала документы, пока что. За это время, когда я собиралась во Францию, чтобы не подводить свою эту библиотеку, я от них уволилась. А потом прихожу, говорю: «Вы знаете...» — «Ну давайте мы вас снова возьмем». И потом я, значит, собираюсь-собираюсь-собираюсь, подаю документы в Израиль, мне нужна характеристика с работы. Опять. Я им написала какую-то плохую характеристику, в профсоюзе, мол, не состояла, общественной работой не занималась. Они даже обиделись: «Да зачем, не нужно так!» — написали нормальную характеристику. 

Послала документы, не отвечают, не отвечают — нормально, и потом я оказываюсь в больнице. Мне делали операцию. И в это время происходит одна вещь, о которой я не знала до 90-го года, пока не приехала одна моя подруга из Москвы и не рассказала мне. Звонят моей маме, говорят: «Вы что, с ума сошли, куда вы вашу дочь и внуков отпускаете?». А требовалось же разрешение от родителей. То есть не разрешение, формально это было так: «материальных претензий не имею». 

— Она уже не была опекуном в этот момент?

— Нет-нет-нет. Значит, «куда вы свою дочь и ее детей отпускаете? Они же там погибнут». Заботливые какие нашлись. Для мамы это была трагедия с нами расставаться, а ехать она не хотела. Она говорит: «Моя дочь достаточно взрослая, чтобы решать сама за себя». Через два дня приходит разрешение.

— Это, видно, была последняя попытка надавить.

— Да. Приходит разрешение, я лежу в больнице, потом выхожу и говорю: «Вот у меня разрешение, но я сейчас после операции и ехать не могу, так что вы мне продлите». — «Ой, вы знаете, мы одним продлеваем, другим не продлеваем, позвоните тогда-то». Я решила так: не продлят — не еду, всё, черт с ними, остаюсь, что бы ни было. И еду прощаться в Ленинград. 

— Прощаться или на тот случай, или на другой?

— Ну на всякий случай поехала прощаться. Побывала, кстати, у родителей Бродского тогда. Мне тогда Мария Моисеевна рассказывает, говорит: «Иосиф нам прислал приглашение, а нам в ОВИРе говорят: а мы его в Америку не посылали, мы его в Израиль посылали». Тогда мне отец подарил фотографию 17-летнего Иосифа, она есть теперь на сайте «Вавилона». 

И как раз в Ленинграде пришло время мне туда звонить. Я звоню, говорю: «Ну как?» — «Вот когда будете в состоянии ехать, тогда и приходите за визой». Ну, я прогуляла, в общем, получилось, от разрешения до отъезда я прогуляла три месяца. Чего ни с кем не бывало. Галича выкинули в пять дней, а я прогуляла три месяца. 

Замечательные у меня были проводы, с утра субботы до утра понедельника. Ким пел, все приходили, я стихи читала, естественно. Пришел в один день, а потом пришел на другой день отец Сергий Желудков, говорит: «Очень понравилось, пришел еще раз». И тогда же он сказал замечательную фразу: «Стихи, все это, конечно, прекрасно, но главное — она мать "Хроники”». Вот так. И так мы уехали на таком взлете.

Конечно, с мамой прощались. Мама — это самое тяжелое. Ну, как-то я была уже вперед, я всегда вперед устремлена. Вообще на самом деле я живу сегодняшним днем, но сегодняшний день, который быстро превращается в завтрашний. И детям, конечно, было страшно интересно. И, конечно, понимали, что с бабушкой прощаются навсегда. Вот это тоже понимали. Насколько они это понимали, чувствовали, это их надо спросить, но все-таки понимали. 

И мы приземлились в Вене, сошли, у меня во время моих путешествий автостопом бывало такое ощущение: когда долго идешь, а потом снимешь рюкзак, тебя земля начинает подбрасывать — и вот тут я почувствовала это. Я сняла рюкзак, и меня земля подбрасывает. И тут же в аэропорту на меня кинулись журналисты, их привел Лева Квачевский, один из тех ленинградцев, которые сели в августе 68-го еще до нашей демонстрации, они сели за то, что собрались писать письмо в поддержку чехов. И их взяли за этим письмом. Витьку Файнберга тогда отпустили, но он приехал к нам и с нами участвовал в демонстрации. 

Вот Лева Квачевский навел на меня всю австрийскую прессу, потом всякая другая набежала. Но потом, правда, все это прервалось, потому что мы попали в Вену ровно в те дни, то есть буквально через два-три дня после нашего приезда был налет террористов на ОПЕК. Так что все эти журналисты кинулись туда. В общем, мы пробыли почти месяц в Вене, пока нам оформляли какие-то документы во Францию. Мы уезжали — не знали, куда мы поедем. Но я получила от Максимова, то есть не от него, а от какого-то фонда, но он устроил мне это, приглашение в Париж. И мы туда поехали, по дороге на неделю задержались на радио «Свобода», была такая идея, не взять ли меня в штат радио «Свобода», слава Богу, не взяли. Слава Богу, не взяли, потому что это была действительно банка с пауками. Там даже были люди, которые «издавали "Хронику”». Возьмем это в кавычки. В общем, доехали мы до Парижа и живем-поживаем, добра не очень много наживаем, а благо — в широком смысле, не в смысле как по-русски говорят «благА», — вот благо, я думаю, как-то так или иначе наживаем. Живем очень легко. На самом деле привыкание легче всего пошло у меня, менее легко у Ясика, а еще труднее у Оськи. 

Но главное, мы сам Париж сначала увидели довольно мрачно. Нас поселил Толстовский фонд в какой-то жуткой гостинице, это на самом деле то, что называется по-французски hotel de passe.

— Что это значит?

— Это значит, куда проститутки приводят на час, на два своих клиентов. Но потом нас быстро разобрали, нас с Оськой забрали в один дом, Ясика забрали в другой дом. А потом мы должны были идти подавать на беженство, оформлять документы. Я уже знала, куда и как мы пойдем. И я с детьми приехала в префектуру, а тогда в парижской префектуре был выход из метро прямо во двор префектуры, и я их вывела из метро во двор, мы с ними оформили документы, подали на беженство, а потом я их вывела в ворота, которые выходят прямо напротив Notre Dame. Мы так встали, и Ясик говорит: «Это Нотр-Дам? А это я? А это Нотр-Дам?» 

Потом мы нашли квартиру. Правда, первые два года мы прожили в пригороде, так что ребята Париж видели мало. Ну, когда мы в церковь ездили, к кому-то в гости ездили, но все-таки по-настоящему Париж не видели. А я ездила все время. Потом они пошли в школу обычную, но в классы для иностранцев. И Оська у нас, значит, ему 7 с половиной лет, а он всегда такой был, если он чего-то не умеет делать совсем хорошо, он лучше не будет, и поэтому у него очень тяжело шло с языком. Он говорил: «Да, ты думаешь, хорошо, когда тебя вызывают, а ты стоишь и ничего сказать не можешь?». У Ясика шло через пень-колоду. У меня как-то более или менее начал восстанавливаться французский, который я когда-то учила в школе. А потом я своих детей отправила на месяц летом в русский лагерь... и они у меня вернулись, прекрасно говоря по-французски. 

— Дети, конечно, говорили на языке того места, где живут.

— Да-да. Ну конечно, потому что я помню, я как раз была в церкви у нас, а у нас церковь, я и сейчас туда хожу, Введенская, приход РСХД. И было окончание учебного года, и было объявлено, что на ежегодном конкурсе, который проводится по всей Франции по всем школам, первые места по русскому языку по таким-то классам заняли такая-то, такая-то и такая-то девочки Ельчаниновы. Сестры. Их вообще пять сестер и два брата. В тот момент три сестры были школьного возраста и заняли эти самые места. Ну, я стою во дворе, а потом выскакивают на крыльцо эти девочки Ельчаниновы и, разумеется, щебечут между собой по-французски, хотя они и победили по русскому. Но надо сказать, это семья все-таки, в которой действительно русский язык сохранен, это дети Кирилла Ельчанинова, то есть внуки священника Александра Ельчанинова. Семья, с которой я очень дружу, Кирилл умер уже. С его вдовой я дружу. Она очень уже тоже старенькая и больная. И с детьми, особенно с мальчиками. Шура Ельчанинов, который занимается тем, что называлось раньше «помощь верующим в России», а теперь это просто называется ACER-помощь. Они помогают в основном бездомным и детским приютам в России. И Миша Ельчанинов, который работает в Сорбонне и, кроме того, редактор журнала «Философия». Вот. И девочки все замечательные.

— Когда появились внуки?

— Ой, внук же первый у меня появился, я не знала. Внук родился от польской девочки, у Ясика, она была здесь, в Париже, осенью 81-го года и потом уже, по-моему, во время военного положения уехала домой. Она Ясику написала, но Ясик мне ничего не сказал... Девочку я тогда не знала. 

— Какой это был год?

— Родила в 82-м. В 81-м году приехало очень много молодых поляков, и все они... Масса их толклось у нас в доме, потом многие из них жили в Монжероне, мы туда, например, ездили. Не помню, на Рождество или на Новый год ездили туда праздновать. В общем, вся эта вот компания молодых поляков из Независимого союза студентов (Независимого объединения студентов, неважно). Вот она была из этой компании, но ее лично я не знала как раз. Как-то она промелькнула мимо меня. А Ясик у меня тогда... Помню, мы с ним пошли в Польскую библиотеку на вечер, где показывали фильмы об Армии Крайовой, о польских войсках на Западе, об Андерсе, все это. Мы стоим с ним внизу, ну и подымается толпа, разного возраста дамы, и Ясик так глядит и говорит: «Нет, все-таки польские женщины — это гибель для русского мужчины». 20 лет ему тогда было. И, в общем, выяснилось, что когда он узнал, что у него родился сын, он по молодости этого толком не осознал. А потом, уже в 90-м году, у нас — в конце 89-го и самом начале 90-го — гостила бабушка. И после ее отъезда Ясик мне показал письмо, которое он получил из Польши. Бабушке он показал раньше. Письмо, что вот, может быть, ты все-таки забыл, но вот у тебя есть сын, и фотография. Стоит маленький Ясик просто. И тут уже он отнесся к этому серьезнее. Он в мае 90-го поехал туда, и я как раз по другим совсем делам тоже туда поехала. Мы встретились все в Кракове, потом они летом к нам приехали, потом уже стали ездить, потом уже позже Артур уже стал сам ездить. В общем, мы все время, все время видимся, и они очень дружат. Вот Нюська тут как раз говорила: «Как мне хочется повидаться с Артуром». Она так обрадовалась, что у нее старший брат. Вот. Это один внук. 

Следующая внучка у меня тоже появилась отдельно от своего папы. Значит, стали приезжать из России девочки и мальчики, в том числе дети друзей. Первым, по-моему, приехал Ян Черняк, сын Андрея Черняка. А потом приехала Дуся Красовицкая, дочка моего друга юности Стаса Красовицкого. Это уже 92-й год. А потом Дуся уехала, и в ноябре 92-го года она родила Нюську. Анну, мою внучку, которой вот на днях уже будет 19 лет. 

Потом Ясик и Ося нашли себе уже постоянных и устойчивых подруг жизни. Ясик с Мари несколько лет назад наконец поженились и венчались. А Оська с Эльзой на самом деле до сих пор не женаты, и старшая из их двух общих дочек говорит: «Мама, ты должна выйти замуж за папу. Что такое, мы все Горбаневские, одна ты не Горбаневская». Но вы знаете, во Франции уже на это, по-моему, никто не смотрит.

— Уже, по-моему, нигде. Только юридические если дела.

— Да, совершенно. Вот. Ясик родил еще одного мальчика, а Ося родил еще двух девочек. У нас по такой линии получается. 

— У вас пять внуков?

— Пятеро внуков, да. Артуру уже 29 лет. Я его каждый раз спрашиваю: «Артур, я еще не прабабушка?». Он говорит: «Нет». Я говорю: «Ты же можешь не знать».

— Тем более что примеры есть.

— Ну да, примеры есть. А потом еще замечательная история. Я всегда знала, что я буду свекровью, что у меня будут невестки. И поскольку у меня был действительно очень мрачный пример отношений моей невестки с моей мамой, я всегда считала: я должна быть по отношению к ним сдержанна и нейтральна, каковы бы они ни были, что бы они ни делали. У меня два сына, четыре невестки, всех я их люблю, все они меня любят, никаких усилий прилагать не приходится. Просто везение. 

Вообще я всегда говорила: «За что мне такие хорошие дети? За мамины мучения». Вот мама со мной намучилась, а мне за ее мучения достались хорошие дети. Вот она намучилась с действительно гнусной невесткой, которая, прошу прощения, на следующий день после демонстрации позвонила мне и начала говорить: «Мало того, что ты блядь...» На чем я повесила трубку. Что дальше она хотела сказать, я так никогда и не узнала. Зато врачам из института Сербского она чего только про меня не наговорила...

Это я помню французских психиатров, я с ними встретилась, когда только приехала, мы разговаривали, всё. А потом мы встретились еще через год, потому что к проведению конгресса Всемирной психиатрической ассоциации в Мехико из СССР прислали документы на нас. И присылают, значит, документ. Заключение экспертное, которое начинается: «...не будучи замужем, родила двух детей». Французы лежат. Просто лежат. Потом, когда кончили со мной беседовать, один из них говорит: «Знаете, мы должны ехать на выучку к советским психиатрам, потому что перед нами чудесный случай излечения шизофрении». Самое главное, что мы сидели с ними час или полтора над этим актом и половину времени хохотали. Это было настолько несостоятельно с их психиатрической точки зрения.

Вообще, на самом деле, вот сейчас нужно сказать важную вещь, я все Я да Я, Наташа да Наташа, да, на самом деле моя история — это история меня среди моих друзей. Причем у меня всегда было несколько разных компаний, я людей сводила, эти компании пересекались, сливались. И рассказать вот, когда, с кем и как я познакомилась, как эти круги появлялись. У меня есть текст, который я писала к 65-летию Гарика Суперфина, вот я его, может быть, найду и пришлю.

Это вот очень важно: я никогда не одна, я всегда среди друзей. Известно, что я всегда всех со всеми знакомила. Сначала москвичей с москвичами, потом москвичей с ленинградцами, потом я знакомила даже ленинградцев с ленинградцами, приезжала и знакомила, и так далее. Вот это была одна из моих, можно назвать, функций. Это была не функция, а просто так я устроена. Мне хочется всех со всеми познакомить, чтобы все со всеми дружили. 

— Тут очень слышно, что это не «про Наташу», а про гораздо большие вещи.

— Вот про Гарика, я не помню, написала все-таки прямым текстом, но для верности скажу, вот когда Гарик сидел и давал показания, он давал показания, ну вот просто тек, давал массу показаний. Когда он отказался от всех данных показаний, тогда людей стали вызывать и предъявлять им те показания. 

И все на воле узнали, что Суперфин дает страшные показания. Но о том, что он отказался от всех показаний, стало известно только через несколько месяцев, когда его вызвали свидетелем на суд Хаустова, он сам назвал свои показания гнусными. Но я потом обнаружила одну вещь, которая мне показалась еще более страшной. Когда человек вот так течет, он уже как бы почти невменяемый, но было несколько людей, на которых Гарик не давал показания: я, Машка Слоним, Дима и Таня Борисовы. Значит, если он держал какую-то границу, почему же он не мог ее держать раньше? Ну, не нам судить. Я Гарику все равно... И вот, когда всем его показания предъявляли, а мы ходили, его ближайшие друзья, и чувствовали себя виноватыми. Мы Гарика любим, мы виноваты. И я чувствовала, не помню, говорила ли: если мы не будем верить, будет обратная связь, и ему поможет. Потом оказалось, он еще раньше отказался от своих показаний. Там в этом тексте выписаны все стихи, которые к нему имеют отношение, вот этого страшного года, 73-го.

Источник: openspace.ru


3 коментарів

avatar
Вот, вы меня, друзья, простите, но, вот в этом месте, всё-таки, редактурная правка была бы очень уместна: "Огурцова, Вагина, Садо "
avatar
Ура! Маладца - отыскал пропущенную запятую biggrin
А мне как-то больше срдержание понравилась. Хотя форма - не очень.
avatar
Я так понимаю, Вы здесь полового контеста не замечаете?

Залишити коментар

avatar