Литературовед и певец Федор Тарасов о Достоевском, евангельских смыслах, русской печке и мастерстве бельканто
Вот из таких детских впечатлений и рождаются вечные вопросы русских мальчиков Достоевского. Федор Васильев. Изба. Вторая половина XIX в. Северо-Осетинский республиканский художественный музей им. М.С.Туганова |
В истории немало примеров, когда из физиков получались хорошие лирики, а вот профессиональным гуманитариям добиться выдающихся успехов в других профессиональных областях удавалось гораздо реже. Федор ТАРАСОВ, собеседник Ольги РЫЧКОВОЙ, – счастливое исключение: помимо успешной карьеры филолога-достоевиста (в 23 года окончил аспирантуру, в 30 лет поступил в докторантуру) у него есть иные достижения…
– Федор, для большинства моих одноклассников Достоевский был одним из самых скучных писателей. Точнее «Преступление и наказание», входившее в программу по литературе. Вы же «заболели» Достоевским как раз старшеклассником...
– По-настоящему «заболел» Достоевским я, наверное, классе в девятом, когда залпом прочитал его знаменитое «пятикнижие» – пять больших романов от «Преступления и наказания» до «Братьев Карамазовых», написанных Достоевским после каторги. Потом, конечно, были прочитаны и другие его произведения, но именно этот момент стал рождением моего настоящего исследовательского интереса к литературе и предопределил мою последующую филологическую жизнь. Однако нельзя сказать, что такое увлечение Достоевским возникло неожиданно, спонтанно. Видимо, почва невольно готовилась еще с самого детства, и даже с младенчества. Чем дольше живу, тем больше благодарен родителям за то, что я родился и все дошкольные годы вместе со старшим братом безвыездно прожил в маленькой, тогда совсем глухой подмосковной деревне, куда они уехали после окончания Московского университета (надо заметить – наперекор всеобщему обратному потоку из деревень в города). С пеленок в моей душе органично сочетались вольная деревенская жизнь с натуральным хозяйством, криками петухов и мычаньем соседской коровы и звучание стихов Пушкина и Есенина, пластинок Баха и Гайдна, русской классической музыки и древнерусских песнопений. Просторы за окном нашего старого деревянного дома с русской печкой и альбомы с репродукциями шедевров мирового искусства свободно соседствовали. Но началось все, конечно, с неосознанного младенческого освоения главной Книги – с победоносно отгрызенной застежки большого старинного кожаного богослужебного Евангелия.
С такими детскими впечатлениями за плечами как можно было в самом импульсивном подростковом возрасте не отозваться на будоражащие сознание вековечные вопросы «русских мальчиков» Достоевского? И когда я в пятнадцать лет окончил школу, сомнений не было: только на филологический факультет МГУ, исследовать Достоевского. Как показала жизнь, это устремление оказалось вполне серьезным, а не просто подростковым порывом, потому что потом были и диплом по Достоевскому, и кандидатская диссертация, которую я защищал на том же филологическом факультете МГУ.
– Что нового вы привнесли в науку кандидатской диссертацией «Евангельский текст в художественных произведениях Достоевского»? И какова тема докторской?
– К тому времени, когда я занялся этой темой, она стала уже достаточно популярной в литературоведческой среде, что понятно не только в контексте общей тенденции гуманитарной мысли конца 1990-х, но и по причине очевидной первостепенной значимости для творчества Достоевского вопроса о роли в нем Евангелия. Были переизданы многие исследования выдающихся мыслителей конца XIX и XX веков, недоступные в советский период, появились работы современных авторов. И возникало впечатление достаточно полной освещенности вопроса. Однако при попытке опереться на эти разнообразные исследования и составить цельную картину о том, по каким законам новозаветное слово входило и жило в художественном мире писателя, появлялось множество противоречий.
– Каких именно?
– С одной стороны, тенденция держаться за букву евангельского слова и сосредоточенность на прямых евангельских отсылках в произведениях Достоевского вела к прямолинейной описательности, оставляющей за скобками явно присутствующие у писателя глубинные подтексты. С другой стороны, стремление «расшифровать» теми или иными художественными способами «закодированные» библейские смыслы приводило к произвольным трактовкам, отрывающимся от анализируемого материала, и даже к утверждениям о новом «литературном» Евангелии и «новом» христианстве. Обе логики неизбежно наталкиваются при их последовательном развитии на неизбежные, неустранимые противоречия и на необходимость отсекать часть «неудобных» фактов. Таким образом, передо мной ясно обозначилась необходимость выявить и сформулировать законы взаимодействия слова Евангелия и слова Достоевского с учетом и специфики писательского художественного метода, и совокупности его произведений на протяжении всего творческого пути.
– Как вы справились с задачей?
– Большое подспорье здесь – уникальное Евангелие Достоевского, подаренное ему женами декабристов в Тобольске на пути следования в острог: четыре года каторги это была единственная книга, которую читал Достоевский, и она сохранила пометы, сделанные его рукой. Их системный анализ указывает на объединяющий их цельный глубинный смысл, выражающий для Достоевского все существо христианства и вообще человеческого бытия. Этот смысл и закладывает точку отсчета в художественной системе координат Достоевского, масштаб происходящих с его героями событий – это явление совсем другого порядка, чем литературная цитата или «моделирование» Евангелия литературными средствами. Углубление в эту проблематику вывело меня за рамки творчества Достоевского. Он, как известно, настойчиво позиционировал себя продолжателем Пушкина, будучи кардинально отличным от него художником. В монографии «Пушкин и Достоевский: евангельское слово в литературной традиции», легшей в основу докторской диссертации, я показываю, что данное преемство становится очевидным именно с точки зрения фундаментальной роли в их творчестве евангельских текстов и смыслов.
– Возвращаясь к детству: в наше время многие школьники пусть с неохотой, но все-таки одолевали Достоевского и других классиков. Большинство современных подростков, как нас повсеместно уверяют, не читают вообще. Могут ли ученые-филологи оказаться в этом плане полезными школьным учителям?
– И должны, и могут, и оказываются полезными. Я сам знаю такие примеры. Один из них – регулярно проводимые в гимназии городка Печоры Корнилиевские образовательные чтения, на которых крупные ученые ведущих вузов России, в том числе МГУ, напрямую делятся с учащимися школ новейшими научными достижениями. Один из важных показателей точности, глубины и правдивости научного исследования – способность автора рассказать и объяснить суть школьнику.
– А экранизации литературных произведений делают классику ближе к народу?
– С формальной точки зрения, в контексте явного крена современной культуры к визуальным жанрам для широких масс экранизация литературы, безусловно, сокращает дистанцию между ними и классикой, делает ее «своей». Но здесь палка о двух концах: по существу, такое формальное сближение может оказаться и мостом между народом и классической литературой, и пропастью, разрушающей пути к ней. Экранизации Достоевского красноречиво это иллюстрируют, например романа «Идиот». В начале 2000-х появились один за другим фильм-пародия «Даун Хаус» Романа Качанова и телесериал Владимира Бортко «Идиот». Первый из них максимально «осовременивает» сюжет писателя, вписывая его в реалии массовой культуры, практически не оставляя от самого Достоевского ничего, кроме внешне-сюжетных аналогий. Второй, наоборот, пытается максимально сохранить дух и букву автора романа. И здесь сработал любопытный парадокс: если в первом случае препарирование шедевра русской литературы насмешливо-туповатым «попсовым» скальпелем дало невнятно-скучный результат, тут же канувший в Лету, то во втором вся страна собиралась у экранов телевизоров, и показ очередной серии побивал рейтинги всех самых популярных развлекательных телепередач. Факт очень показательный в плане поиска направлений плодотворного взаимодействия литературы и кино.
– Раз мы перешли от литературы к кино, перейдем к другим важнейшим искусствам. Несколько лет вы одновременно были докторантом ИМЛИ и студентом консерватории, в прошлом году окончили консерваторию по классу вокала. Кто вы – филолог или певец?
– На самом взлете филологической деятельности в моей жизни произошел неожиданный переворот. Хотя назревал он все же не один год. Дремавший где-то внутри меня, как Илья Муромец на печи, густой низкий бас решил дать знать о себе, и еще с аспирантских лет любительское пение в дружеском кругу постепенно перерастало в периодические пробы на концертной сцене. Видимо, аукнулось и мое детское увлечение баяном: я так полюбил доставшийся мне от отца баян его дяди-баяниста, что начал терзать инструмент, когда еще не был в силах поставить его, как полагается, на колени. Ставил его на кровать и, стоя рядом, пытался извлекать звуки. Параллельно знакомству с собственным голосом и накапливавшимся профессиональным советам обратить на него серьезное внимание неудержимо росло желание стать настоящим певцом. Будучи кандидатом филологических наук и старшим научным сотрудником Института мировой литературы РАН, я предполагал для себя в пении путь самообразования и частных уроков у мастеров бельканто. Но произошло иначе. В один прекрасный летний день, вскоре после поступления в докторантуру ИМЛИ, я пришел в качестве забавного эксперимента поступать на вокальный факультет Московской консерватории. В шутку, потому что для меня было немыслимо снова стать студентом, ходить на лекции, сдавать сессии. В полной мере я прочувствовал всю эту немыслимость, когда, пройдя все музыкальные вступительные испытания, сдавал последний вступительный экзамен – сочинение. На такой эксперимент стоило пойти ради одного этого ощущения, когда под строгим взором тех, кого мог бы познакомить с «высокой кафедры» со своими филологическими открытиями и публикациями, ты пытаешься приспособить эти открытия под формат школьного сочинения!
– Ну и как оценила приемная комиссия сочинение абитуриента – кандидата наук?
– Как бы то ни было, я «не посрамил» своих красных дипломов и, получив роковую пятерку за сочинение, оказался поставленным перед фактом: зачислен студентом на первый курс консерватории. Шутки закончились, началась притирка к новой жизни, прошедшая очень гладко, – я оказался в своей стихии. С тех пор в багаже появилось не одно лауреатство в международных фестивалях и конкурсах, а сольные концерты и выступления регулярно проходят в Московской консерватории, Московском международном доме музыки, в городах России и за рубежом (Испания, США, Аргентина, Уругвай, Япония, Северная Корея, Китай, Латвия и др.). Так что и публикацию монографии, и защиту докторской пришлось отложить, и только после окончания консерватории появилась возможность довести до логического завершения эту научную работу.
– К какой сфере деятельности в первую очередь относится понятие «творческие планы»?
– Я очень надеюсь, что, хотя почти все силы и время уходят теперь на вокальную профессию, моя филологическая «половина» продолжит развитие, чему есть такие предпосылки, как приглашения от московских вузов руководить кафедрами и разрабатывать научные школы. Да и само вокальное искусство соединяет музыку со словом, так что филологический багаж для певца – просто клад!
Источник: Независимая Газета