27 Січня 2022, 21:50 | Реєстрація | Вхід
/ Владимир Лорченков: «Место, которого нет» - 1 Жовтня 2010

Владимир Лорченков: «Место, которого нет»

Категорія: «Новини»
Дата: 01 Жовтня 2010 (П'ятниця)
Час: 12:27
Рейтинг: 0.0
Матеріал додав: pole_55
Кількість переглядів: 1392


Фото: "Владимир Лорченков" - Частный Корреспондент

Кишинёвский прозаик показывает, где и в каком месте зарождается тоска, и рассказывает о том, как это происходит

Может ли писатель быть счастливым? Литература — способ выхода из депрессии или способ загона себя в самую острую депрессивную стадию? Почему в писании так важно преодолевать себя?

Судя по колонке Виктора Топорова, вся русская литература — в глубокой депрессии, поэтому кому, как не кишинёвскому прозаику Владимиру Лорченкову, нахально заявившему себя ярчайшим её (литературы, а не депрессии) представителем, попытаться объяснить, почему она (депрессия, а не литература) там, где она есть. И что вообще значит депрессия для того, кто пишет.

— Литература — способ выхода из депрессии или способ загона себя в самую острую депрессивную стадию?


— Я надеюсь, мы говорим о депрессии не как о состоянии, описанном в медицине и которое требуется лечить, иначе мы здорово развеселим медиков. Или кто её, эту депрессию, лечит?

— Разумеется, мы говорим о депрессии как о некоей метафоре экзистенциального неблагополучия, которое писатель ощущает отчётливее других.


— Ну да, говоря о депрессии писателя, я бы сказал, что подразумеваю особенное — сумеречное — состояние духа. Это для человека, который пишет книги, нормально.

Что такое писатель? Это, говоря образно, собака, попавшая в хранилище пряностей. Ты слишком чувствителен для этого мира, но другого для тебя нет. То, что другим кажется слабым ароматом или лёгким сотрясением, для тебя невыносимая вонь или взрыв вселенского масштаба, и от двух ступенек у тебя уже кружится голова.

— Может ли писатель быть счастливым?


— Нет. Ему всегда плохо, даже если ему хорошо. Будь он граф Толстой, военный лётчик Хеллер, миллионер и владелец острова Хемингуэй или PR-менеджер Лорченков.

Что такое писатели, которые писатели по определению, а не по профессии? Мембраны и канарейки, которые чувствуют колебания почвы и яды в атмосфере, их мутит от запаха, который другие почувствуют через годы, они в смятении всегда.

Природа нашего отчаяния экзистенциальна, непонятна и необъяснима. Нам плохо просто потому, что мы вроде созданий не отсюда (не обязательно прекрасных и зачастую уродливых), а земное притяжение ломает нам кости. Поэтому мы и пишем, выпрямляя таким образом мироздание.

— Ты не преувеличиваешь?


— Кому-то покажется очень пафосным то, что я говорю. Возможно. Тогда понизим градус пафоса — под словом «мироздание» я понимаю себя, потому что я и есть мироздание.

Всё это касается только меня, и я совершаю самое увлекательное путешествие в мире, которое, как писал Миллер, только и можно предпринять, — путешествие, не требующее денег, сил и передвижений в пространстве, — путешествие в себя.

И я видел там бездны и вершины.

— Собаки слышат ультразвук, а человек нет…


— Причём природа явления — невероятной чувствительности — нам неясна, конечно. Она — прости ещё раз за слово, которое, может быть, трудно ожидать от жителя Молдавии, — экзистенциальна.

Экзистенциальная ярость творца, экзистенциальная тоска творца, экзистенциальная радость творца. Вот три необъяснимых чувства, которые ты испытываешь, если ты писатель.

При этом единственный период жизни, когда преобладает та самая радость, — момент творения, потому что только оно и есть твоё бытие. Всё остальное время ты в смятении.

— Дурное душевное самочувствие, выходит, для тебя обязательно?


— Для человека, который пишет, депрессия — это естественное состояние. Но обратное правило не действует — если ты сделаешь себе плохо, лучше писать не станешь. 

От удавки на батарее стихи есенинскими не станут, и от литра «Старого Теннеси» в день «Консервный ряд» не напишешь. Персональный ад — он или с тобой, и ты носишь его, как улитка дом, или его нет, и тогда глупо и нелепо пытаться создать его себе ради дешёвого честолюбия.

Более того. Я бы многое отдал за то, чтобы от него отделаться. Но, думаю, это невозможно, как невозможно избавиться от цвета глаз или прошлого.

Литература же как средство выхода из депрессии — это здорово, но уже скорее из области той самой медицины. Как картинки, которые рисуют с дельфинами люди с физическими проблемами. Это чудесно, но не литература.

— Почему же это житель Молдавии не должен знать слова «экзистенциализм»? Чоран определил Молдавию как родину тоски. Может, ты её таким образом и работаешь, гений кишинёвского места?
— Чоран был совершенно прав, хотя, я полагаю, он просто хандрил в провинции из-за нехватки хороших ресторанов, театров и атмосферы большого города.

Молдавия — если вы обладаете определённой долей воображения — представляется странным, зачарованным, очень грустным местом. Это, по сути, ничейная земля, и всегда ей была.

Отсюда острое ощущение неприкаянности, которое местные политтехнологи безуспешно пытаются выдать за «мультикультурность».

Молдаване, вопреки расхожему штампу, рисующему их этакими цыганами от Кустурицы, люди очень меланхоличные.

— Почему тогда в стране появился такой штамп?


— Просто в стране хорошо умеют делать две вещи: организовывать свадьбы и похороны (отчаянно, с огоньком). Но это от бедности — какой нищий не хочет блеснуть достатком?

Плюс мы и сами постарались: в Москве даже русский, проживший в Молдавии год-два, начинает плести небылицы про бочки вина в подвалах. На деле же, повторюсь, да, это прежде всего родина тоски.

Место, которого нет. Пыльное, никчёмное, неприметное, практически не заселённое людьми, которых высадили сюда в середине ХХ века и которые схлынули отсюда.

Наверняка мы в этом с Молдавией идеально совпали: как бы плохо в ней мне ни было, в любом другом месте мне ещё хуже. Мне, как резонатору, просто оставалось уловить колебания тоски и явить миру свой вариант этой вечной мелодии.

— А где тоска зарождается, в каком месте? Как это происходит?


— Как и у экзистенциальной тоски творца, у неё нет объяснений. Просто Молдавия —такая. Если попробовать объяснить это материалистично...

Бессарабия (это такое место между Прутом и Днестром, по факту нынешняя Молдавия) с IV по XVIII век, если исключить спекуляции местных историков, что прорумынских, что пророссийских, была незаселённым местом.

Здесь почти никто не жил, редкое население от пришельцев пряталось в Кодрах. Кишинёв был пыльным местечком, столицей стал за взятку...

А теперь представь себе мироощущение человека, живущего на пустыре, и то лишь по ночам, потому что днём приходил турок-татарин-поляк-венгр и всё отбирал и жёг.

Это чёрная дыра, ничего общего не имеющая с цветной картинкой МССР, которую (картинку) создала советская власть. Кто хочет видеть настоящую Бессарабию, пусть смотрит книгу «Бессарабский альманах», 1903 год. Огромный статистический труд, масса снимков, цифр. Там всё видно.

Кишинёв вообще как город появился в начале XIX века, как только к России присоединили, и в середине двадцатого (советский бум). Сейчас город умирает, это очевидно: сливаются озёра, дороги становятся направлениями, бродячие животные вот-вот по численности превзойдут людей, — и мне это кажется окончанием столетнего цикла. Наше молдавское Макондо скоро занесёт песками, я это знаю.

Румыны, кстати, гораздо тоньше чувствуют Бессарабию, чем русские. Поэтому они никогда не пытались превратить её в европейскую Абхазию — деньги Бессарабия просто отрыгивает, а лишь присылали сюда пару сотен жандармов с палками и скучающих чиновников-меланхоликов. Ну, вроде Чорана.

— Вообще-то я имел в виду место внутри тебя…


— Я думаю, это свойство характера было присуще мне изначально. Кто-то рождается спринтером, кто-то стайером, кто-то склонен к созерцанию.

Я оказался к нему склонен, и на это удачно наложились обстоятельства моей жизни. Мы постоянно меняли место жительства — мой отец офицер, и мир я видел, скажем так, постоянно ускользающим.

Пейзаж двигался, ты смотрел на всё, но глаз ни на чём не задерживался. Ну и это не давало возможности пустить корни, а бродяги, как известно, большие философы…

— Когда долго находишься внутри ситуации, то привыкаешь к ней, обрастаешь ритуалами и привычками, способами преодоления и возвращения в хандру тогда, когда это нужно. Как ты работаешь с дурным настроением?


— Я с 7 до 13 лет плавал. Годы в воде научили очень важным вещам, одна из которых — все дистанции рано или поздно кончатся. Через несколько лет тренировок ты понимаешь это на клеточном уровне.

Шесть утра, ты заходишь в холодную воду, хотя и недоспал, фонари горят, снежинки зимой над водой...

Открытый бассейн — это сказочно красиво, хотя и в закрытом есть тоже своя романтика…

И вот ты заходишь и плывёшь. Километр, два, три... Вечером — пять-шесть. И спустя пять-шесть лет ты привыкаешь к мысли — каким бы громадным ни казался объём работы, ты всё равно её сделаешь.

Учишься не думать о тех 90 процентах дистанции, что ещё впереди, но рассчитывать на неё силы (что важно, когда пишешь большую вещь). А ещё ты учишься быть наедине сам с собой. Ну и соревнования: там ты учишься побеждать и проигрывать.

Плавание такой же великий вид спорта, как бокс. И то и другое — философия пути и преодоления прежде всего себя, что так важно в писательском ремесле (именно ремесло требует всего этого, но без ремесленного совершенства талант — ничто).

— Почему в писании так важно преодолевать себя?


— Писание — это такой же способ познания себя, путешествия в себя, о котором писал Миллер и упомянул я, как и фехтование, живопись, плавание, бокс или игра на музыкальном инструменте, скульптура.

По большому счёту неважно, чем ты занимаешься. Когда ты достигаешь определённого уровня мастерства, то можешь выбросить меч и фехтовать обломком деревянного весла.

Если ты достиг мастерства (просветления — как угодно) в писании, то можешь плюнуть на стиль, форму, сюжет, на всё что угодно и всё равно быть гаммельнским крысоловом, который являет чудо из ничего.

Преодоление себя мне нужно не для признания, славы, успеха, тиража, ещё чего-то. Люди уходят на гору медитировать на снегу годами не ради золотой медали в первенстве префектуры. Я просто познаю себя.

— А как бы ты определил уровень своего мастерства? То место в профессии, на котором ты сейчас находишься?


— Я могу обойтись не только без меча, но уже и без обломка весла. И на самом деле считаю, что среди нынешних русскопишущих мне нет равных (это выяснится лет через десять, когда все тексты зафиксируются).

А самого себя я победил в конце прошлого года, когда написал свою лучшую книгу «Табор уходит». Прыгнул выше головы, лучше я уже ничего не сделаю.

Поэтому вряд ли я ещё буду писать что-то, кроме матерных никому не нужных рассказов, которые, конечно, не литература, а времяпровождение.

Продолжая образные сравнения — всех, кого можно, я зарубил, и всё, что мне осталось, — это бродить по деревням да разговаривать с деревьями, небом и духами, пугая крестьян безумным взглядом, бессвязной речью и растрёпанной бородой.

Ну а место в профессии вообще — скажем, мировая двадцатка последнего полувека. Паланика и Уэльбека обошёл, с Хеллером, Мейлером или Барнсом иду вровень, до Маркеса полкорпуса. А вот Костера, Шекспира или Толстого не достану никогда, слишком велик разрыв. Ну так и времена были другие. Времена титанов.

— Почему ты уверен в том, что лучшее уже сделано? Почему не надеешься вырасти?
— У меня нет мании величия, и я реально оцениваю всё и всех, себя в том числе. Парень, при росте 160 см пробивающийся в НБА, достоин уважения и восхищения, но он же, мечтающий стать лучшим игроком НБА всех времён, — смешон.

Я и так вырос по самое не могу. Создать два эпоса, пусть и постмодернистских, в XXI веке... Это для человека моих данных и моей судьбы более чем.

Стать писателем мирового уровня и написать десятка полтора приличных книг для парня из занюханной Молдавии, без литературной среды как таковой — этого что, мало?

Это не значит, что я не буду больше писать, но, повторюсь, исключительно в качестве времяпровождения. Просто не умею по-другому проводить время.

— А с Барнсом вровень и от Маркеса на полкорпуса — это не мания величия?


— У меня её нет. Поверь, я правда верю в то, что талант — это от нас не зависящий дар, который кем-то (чем-то?) даётся и забирается, причём не обязательно с рождения и не всегда к смерти.

Могут на пару месяцев одолжить, как с Кизи, например, случилось. Итак, одолжение. Считать себя из-за него великим?..

Всё равно что считать себя великим, если тебе ссудят пару сотен тысяч или попросят подержать картину Рембрандта часок-другой. Со своим (данным на время) даром я бесценен, без него — никто. Трава, земля, пыль, прах, частица. Но ведь дар — не я, как чаша — не Грааль, сущность Грааля — это кровь Христова. Так что я и есть прах, частица, ничто.

Что касается сравнения с упомянутыми писателями — это нормальная профессиональная оценка наших текстов и возможностей, а не статуса (которым я вообще пока не обладаю).

Те, кто заняты в деле, прекрасно знают, кто и чего стоит. Мир профессионального бокса не возмутит заявление парня из первой десятки WBA, в котором он объективно сравнит себя с номером один и пять. Если, конечно, он сравнит возможности, а не места в рейтинге.

Это Гоголь, кажется, писал: «Меня надо беречь как дорогую вазу, во мне сейчас книга». Я сравниваю не дарования (Гоголь гений, а я нет), но состояние и ощущение.

— В чём замеры профессиональности производишь?


— Ты пытаешься поймать меня на понятии критерия, который, конечно, весьма размыт, неопределён, неясен и... совершенно ясен.

Мне, например, очевидно, что Достоевский сильнее Тургенева, а Фаулз — моего любимого Барнса. И что хоть «Консервный ряд» совершеннее «Зимы тревоги нашей», но вторая, конечно, значительнее.

Метрами, килограммами и терминами я это объяснить не смогу. Я практикующий боец, язнаю, и всё тут.

В чём был замер профессиональности у Хемингуэя, выигравшего, по его словам, у Тургенева по очкам, а Толстому по очкам проигравшего? Как бы он объяснил это критериями? Да никак. Он просто знал.

Кстати, о Хемингуэе. С Папой я пару раз разошёлся ничьей по очкам. В рассказах, конечно; в большой прозе я бы и не осмелился появиться рядом. А вот Фицджеральду проиграл и в рассказах, увы.

— Я ни в чём тебя не ловлю, просто понять пытаюсь, так как на мантру самопозиционирования похоже. Но твоя реакция симптоматична.


— Мне любая беседа напоминает фехтование, по крайней мере должна, и я не вижу в этом ничего плохого. Искусство беседы. Поэтому в слово «ловить» не вкладываю никакого отрицательного смысла, и не нужно в его употреблении искать какие-то симптомы. Мир не кажется мне враждебным, и ты — как его часть — тем более.

Нет, это не самопозиционирование, в писательстве оно, вопреки общему заблуждению, не работает. Если ты тысячу раз скажешь «я проплыву эту дистанцию быстрее других», ты это не сделаешь.

Кто сказал, что книгу написать легче? Лимонова сделали не его слова о том, как он хорош (а он хорош, просто констатирует факт). Лимонова сделали его книги.

Ну и что, что «Смерть современных героев» до сих пор не оценили (а это один из лучших его текстов)? Я в этом деле, и я знаю, как хороша эта книга. И он знал (где-то в мемуарах обронил). Этого достаточно.

И меня, конечно, делают не мои слова, а мои книги.

— Я убеждён, что Лимонов — один из самых переоценённых из ныне живущих авторов. Никогда не мог понять восторгов вокруг его книг, по мне, так он пишет из рук вон плохо.

Беседовал Дмитрий Бавильский

Источник: "Частный Корреспондент".



0 коментарів

Залишити коментар

avatar