09 Травня 2021, 17:32 | Реєстрація | Вхід
/ Новини / Эй, вы, как живётся там? (1) - 6 Грудня 2010

Эй, вы, как живётся там? (1)

Категорія: «Новини»
Дата: 06 Грудня 2010 (Понеділок)
Час: 11:42
Рейтинг: 0.0
Матеріал додав: pole_55
Кількість переглядів: 887



Писатели русского зарубежья отвечают на вопросы заочного круглого стола

Ш. Абдуллаев, С. Болмат, Н. Вайман, Э. Войцеховская, А. Гринвальд, А. Иванов, М. Идов, М. Игнатьева, И. Кутик, А. Лебедев, В. Лорченков, М. Меклина, Ю. Милославский, А. Мильштейн, С. Юрьенен, Д. Яфасова.

Вопросы (их шесть) простые, очевидные; писатели — замечательные каждый в своём избранном жанре. Ответов вышло так много, что редакция разделила их на четыре порции, расставив отвечающих сугубо по алфавиту. 

Часть первая.

1. Как влияет на ваше письмо то обстоятельство, что вы пишете за пределами России и русского языка? 

2. Считается, что писатель увозит в эмиграцию тот язык, который существует в обществе на момент его отъезда, и далее этот писательский язык не развивается. Так ли это? Или как всё обстоит на самом деле? 

3. Как из вашего «далёка» выглядит литературная ситуация метрополии? 

4. Каким является ваше литературное окружение на новом месте? 

5. Есть ли у вас претензии к своей литературной родине? 

6. Что нужно сделать для обеспечения равенства между литературой эмиграции и метрополии, если, конечно, это равенство возможно и нужно?

Шамшад Абдуллаев, Фергана

— Как влияет на ваше письмо то обстоятельство, что вы пишете за пределами России и русского языка?
— Никак не влияет. Ландшафт, в котором родился и в котором нахожусь, по-прежнему отличается тем, что в нём всё ещё веют свободно русские голоса, столь же веские и стихийные, как, допустим, в Петербурге, правда их питают иные ситуативные и культурные инстинкты.

Отработав 25 лет на радио «Свобода», идеологический эмигрант и писатель Сергей Юрьенен организовал сначала своё издательство «Вольный стрелок», а затем учредил и одноимённую литературную премию. Не смог остаться в стороне от текущего культурного процесса, привыкнув пропагандировать книжные новинки в «Поверх барьеров», своей радиопередаче, уже давно ставшей культовой. Хочется верить, что премия «Вольного стрелка» с почётными дипломами и эксклюзивными серебряными пулями тоже обретёт культовый статус. Тому порукой - серьёзность, с которой Юрьенен взялся за новое дело (организация международного комитета и солидного жюри), а также содержание собранной и изданной им литературной коллекции.
Сергей Юрьенен: «Заграница нам поможет!»
Но разве где-то имеет свой пароль, подлежащий идеологическому толкованию? Разве поэт в тексте главным образом открывает язык (национальный или даже медитативный), а не волюнтаристское оправдание несуществующей субстанции и край немых упований (когда полнота ликует, ей аккомпанирует безмолвие)?

Наверно, нужно избегать фетишизации нобелевской речи Бродского, утверждавшего, что язык присваивает автора, — подобное высказывание всего лишь указывает на уникальный и автономный опыт великой личности.

Разве Тахар Бенжеллун пишет в первую очередь о Франции и что у него общего с Гюисмансом или Шатобрианом, кроме французских слов, выбранных не им, но историческим провидением?

Разве Новалису непременно необходимо превратиться в десятую Веду или в Кришнамурти, чтобы признаться в «Фрагментах» , что «дух вернулся в свою индийскую отчизну»?

Если строку Драгомощенко «бабочка в коллекции воздуха» перевести на узбекский — «хаво туркумидан капаляк», то в иноязычной версии этого стиха уцелеет тот же эффект экстремальной белоснежной интенсивности, что и в оригинале…

В общем, никак не влияет.

— Считается, что писатель увозит в эмиграцию тот язык, который существует в обществе на момент его отъезда, и далее этот писательский язык не развивается. Так ли это? Или как всё обстоит на самом деле? 
— Я не вправе судить о таких вещах, потому что горький хлеб эмиграции — не мой случай. Полагаю, однако, что радикальный подрыв внутри языка всегда незаметен, исключителен, эфирен и не обязательно соотносится с эмигрантской практикой писательской фигуры.

Александр Гольдштейн, останься он в Баку, создавал бы не менее блестящие тексты, чем в Израиле, и не позволил бы своему поэтическому письму просто участвовать в размножении множества, а насытил бы его той же, что и перед лицом Средиземноморья, щедрой пронзительностью непонимания.

В подобных обстоятельствах трудно вовсе не языку, но его носителю, если он лишён сияния иррациональной искренности и занят на чужбине сплошным поиском психофизического уюта в безблагодатном обитании.

— Как из вашего «далёка» выглядит литературная ситуация метрополии? 
— Как ни странно, даль иной раз бывает отнюдь не гадательной и оказывается на поверку индикатором близости, так что именно через расстояние улавливаешь разнообразные симптомы новейшей литературной мимикрии, словно наперёд прогнозирующей свои скрытые ресурсы…

Волнуют комментаторские изыскания великолепных московско-петербургско-самарских критиков и схимнический, до сих пор по достоинству не оценённый колдовской труд почти безымянных переводчиков преимущественно западных текстов.

Но, как и раньше, приносят разочарование проза и поэзия: всё те же прошедшие пробу повествовательные длинноты, желающие изменить ход истории своей усреднённостью, всё та же вымуштрованная просодия, обращённая к явности смысла, а не гипнотизму вести, — всё те же старания одарить нас возможным, в то время как расточительно невозможное.

— Каким является ваше литературное окружение на новом месте? 
— Не вижу окрест «нового места», поскольку ни разу не покидал окончательно и навсегда свою окраину. Не помню, чтобы за последние 7—8 лет с кем-либо серьёзно беседовал о литературе, — в нынешнем воздухе экономического бесформия подобный разговор мерещился бы наверняка постыдным.

Такое чувство, что в один прекрасный день топографический даймон внезапно решил очистить нашу долину (Ферганскую) от рафинированной скверны, — посему едва ли сегодня может найтись хотя бы смутная примета «литературного окружения», которое, вполне вероятно, и существует вблизи ради грядущих именований, притворившись покамест глухим пятном захолустного пейзажа и отданное внаймы обиходной обстановке, чья бесфабульность когда-нибудь скажется в блеске букв, но сейчас погружена в корявый гумус гулкой жизни.

— Есть ли у вас претензии к своей литературной родине? 
— Никаких. Стоит ли выяснять, где расположена твоя литературная родина?

В поэме «А» Луиса Зукофски, в куске воздуха перед белой стеной, залитой солнцем, в антоновских яблоках, во всех алжирах всякой юности, в динарской бабочке или в одной из ярких комнат родительского дома, окружённого виноградником, в летнее воскресное утро, когда тебе пятнадцать и твои глаза впервые встречают мерцание трёх эпических сигналов, «зовите меня Измаил»?..

— Что нужно сделать для обеспечения равенства между литературой эмиграции и метрополии, если, конечно, это равенство возможно и нужно? 
— Иерархичное деление разноликих поэтик на эмигрантские и присущие сугубо метрополии, изгнаннические и вплетённые в культурный нарциссизм относится к области социальных мифов и усталых конвенций.

В действительности всё равноправно, тем более в литературе, в которой любой предмет гипотетичной авторской инициации бесповоротно важен.

В противном случае «Тристрам Шенди» или «Житие» Аввакума очутились бы среди ископаемых, в донных слоях низкого штиля.

Сергей Болмат, Лондон

— Как влияет на ваше письмо то обстоятельство, что вы пишете за пределами России и русского языка? 
— Положительно, как мне кажется. Современная русская письменность ужасна. Лучше держаться от неё подальше.

— Считается, что писатель увозит в эмиграцию тот язык, который существует в обществе на момент его отъезда, и далее этот писательский язык не развивается. Так ли это? Или как всё обстоит на самом деле? 
— Он развивается, конечно, только более или менее независимо от языка метрополии. Если язык метрополии процветает, то это может быть недостатком. Если язык метрополии разлагается, то ничего плохого я в такой независимости не вижу.

— Как из вашего «далёка» выглядит литературная ситуация метрополии? 
— Настолько непривлекательно, что я уже много лет почти ничего не читаю по-русски.

— Каким является ваше литературное окружение на новом месте? 
— Я обычных людей с трудом выношу, не то что писателей.

— Есть ли у вас претензии к своей литературной родине? 
— Нет абсолютно никаких, конечно. Наоборот. В любой десятке самых великих литературных произведений всех времён и народов минимум четыре книги — русские. Какие тут могут быть претензии?

— Что нужно сделать для обеспечения равенства между литературой эмиграции и метрополии, если, конечно, это равенство возможно и нужно? 
— Уезжать, наверное, из России всем, кто хочет что-нибудь толковое написать.

Наум Вайман, Тель-Авив

— Как влияет на ваше письмо то обстоятельство, что вы пишете за пределами России и русского языка? 
— Мне кажется, что ситуация «вненаходимости», по выражению Бахтина, в целом положительно влияет на «творческую потенцию».

Прежде всего возникает сторонний, а значит, и более объективный взгляд на русскую культуру, её значение и место в общемировой. А ведь каждый уважающий себя писатель думает о своём месте в культуре, не в смысле карьеры — это другой аспект, а в смысле объективной значимости своего творчества.

Это помогает правильнее оценить себя самого. Можно, конечно, прийти в отчаяние, представив себя на фоне «мировых достижений», этих заснеженных Гималаев, но выживает сильнейший, а остальных не жаль (как деятелей культуры).

Вообще жизнь вне кокона материнской культуры сродни инициации, она помогает взрослению, самостоятельности. Более глубоко и интенсивно происходит освоение богатств мировой культуры, и не потому, что в России они недоступны, а потому, что вне, на перекрёстке всех ветров, освоение иного, в том числе и другого языка или даже языков, — это часть культурного выживания.

И этот же «объективный» взгляд на материнскую культуру позволяет найти в ней или переоценить те достижения, какие замыленный взгляд изнутри уже не замечает или недооценивает.

Вненаходимость помогает освободиться от давления российской актуальности, как культурной, так и общественно-политической, чувствовать себя свободней, взгляд способен обрести большую историческую и даже метафизическую глубину.

С другой стороны, происходит отрыв от реалий современной российской жизни. Для тех, кто вовлечён в неё, это серьёзная потеря. Частично её можно восполнить визитами, некоторые уже подолгу живут на два дома.

Меня эта проблема не заботит. Я не русский, не российский и не эмигрантский писатель. Я израильский писатель, сформировавшийся в русской культуре и пишущий на русском языке.

— Считается, что писатель увозит в эмиграцию тот язык, который существует в обществе на момент его отъезда, и далее этот писательский язык не развивается. Так ли это? Или как всё обстоит на самом деле? 
— И тут ситуация неоднозначна. Вообще, ответы на первый и второй вопрос связаны между собой.

Несмотря на явную геополитическую направленность «Русской премии», победила литература. Слава жюри - имена лауреатов этого года составляют цвет современной поэзии и прозы. В Москве вручили «Русскую премию» по итогам 2008 года в трёх номинациях. Лауреатами стали: в номинации «Поэзия» - Бахыт Кенжеев (Канада), в номинации «Малая проза» - Маргарита Меклина (США), в номинации «Крупная проза» - Борис Хазанов (Германия). Церемония награждения лауреатов «Русской премии» была организована прямо-таки с государственным размахом. Событие происходило в Большом Петровском зале «Президент-отеля» (бывшей гостиницы ЦК КПСС «Октябрьская»), в зале с державными росписями и видом на церетелиевского Петра I.
Русский как перст
Конечно, очевидны потери. Прежде всего отрыв от живого, быстро меняющегося языка. В последние 20—30 лет русский разговорный язык (как и все российские «реалии») очень быстро менялся и меняется, молодёжную прозу уже не напишешь, новый сленг с его англицизмами, феней, намеренными искажениями привычных слов даже не всегда понимаешь.

Но в ситуации отчуждения от родного языка есть и преимущества. Мандельштам писал: «Разве вещь хозяин слова? Живое слово не обозначает предметы, а свободно выбирает, как бы для жилья, ту или иную предметную значимость, вещность, милое тело. И вокруг вещи слово блуждает свободно, как душа вокруг брошенного, но не забытого тела».

Взгляд очень эмигрантский.

В коконе материнской культуры слово привычно связано с конкретными вещами, оно в каком-то смысле закрепощено, а в ситуации отчуждения оно «блуждает», с ним легче играть, ощутить его многозначность, да, оно свободней.

И это тоже жизнь языка. Как будто ты развёлся с женой, а потом случайно встретил её и убедился, что у тебя хороший вкус…

Так же и эмиграция вообще: ты думаешь, что разругался вдрызг со своей мегерой, — ан держит, живёт в тебе…

Я тут как-то познакомился с одним стариком из Аргентины, он закончил Петербургский университет и в начале 20-х уехал в Аргентину, я ещё просил его продать мне целый шкаф томов Брокгауза и Эфрона, но он не пожелал с ними расставаться; так вот, меня поразил его русский язык, вначале показавшийся каким-то дистиллированным, очищенным от привычных слов и словечек, каким-то чужестранным, но потом я оценил эту величавую речь, привкус старины, что-то набоковское…

И жизнь в среде чужого языка (у Мандельштама: «Чужой язык мне будет оболочкой») даёт возможность лучше понять возможности выражения и музыкальный строй собственного, его родословную, языковые связи, да и есть что у других позаимствовать.

Мандельштам всё время приходит на ум, я им как раз сейчас занимаюсь, готовлю книжку и т.д., но дело не только в этом, а в том, что он эту проблематику пережил и продумал, да и сам пришёл в русский язык извне, из «хаоса иудейского».

Можно цитировать подряд его статьи «Слово и культура», «О природе слова» и другие, для него язык — это живой организм, и он живёт общением с другими языками.

И революция для Мандельштама — это прежде всего революция в языке, когда вспаханы, подняты плугом все временные слои — «время вспахано плугом», язык открыт всем ветрам: «…разрушаются грани национального, и стихия одного языка перекликается с другой через головы пространства и времени, ибо все языки связаны братским союзом, утверждающимся на свободе…» Ну и т.д.

Но это всё, конечно, возможности теоретические. Надо ещё суметь ими воспользоваться, суметь превратить свои недостатки в достоинства…

А это уже дело индивидуальное. Мне лично отчуждение от родного языка даёт весёлое, почти озорное чувство свободы. Типа «когда начальство ушло».

Вообще, эмиграция — это своего рода культурная революция.

— Как из вашего «далёка» выглядит литературная ситуация метрополии? 
— Я не очень слежу за «литературной ситуацией»: редко заглядываю на сайты, в основном по наводке нескольких друзей, мол, прочти вот это или прочти вот это, так что иногда что-то читаю; любопытствую, конечно, по поводу лауреатов литпремий, и в смысле имён, и в смысле «продукции» (за что нынче дают).

В общем, литературная жизнь представляется мне богатой и разнообразной, но не очень результативной. Как в футболе бывает: команда хорошая, играть умеют, а голов нет. То есть я давно не встречался с произведениями захватывающими или просто интересными.

И о языке не скажешь, как Мандельштам о Пастернаке: «Пастернака прочитать — горло прочистить», сюжеты раздражают, кажутся высосанными из пальца, да ещё какой-нибудь мистический уклон впеньдюрят…

Но повторяю: чукча не читатель, судить не берусь. Мне теперь интересней тексты о литературе, философские. Может, это возрастное, а может, признак того, что нечто действительно разладилось в «литературной ситуации», как русской, так и мировой.

И вне метрополии я не вижу больших достижений. Хотя, конечно, и там и там есть писатели весьма мастеровитые, можно даже сказать, талантливые. Но чтобы родилась хорошая книга… я не знаю, что для этого нужно... Знал бы прикуп, жил бы в Сочи…

Впрочем, вещи, которые нам вблизи кажутся просто добротными или удачными, иногда со временем обретают эпохальную значимость.

— Каким является ваше литературное окружение на новом месте? 
— Вообще-то я всегда считал себя в сильной степени зависимым от литературной среды, мне для саморазвития необходимо общение, я такой… «диалогист»: оружие куётся в обмене идей, знаний, в эмоциональной подзарядке.

Израиль — страна маленькая, и я знаком почти со всеми израильскими русскоязычными литераторами, известными более и известными менее, было время, когда я активно общался, ездил на литературные вечера, звонил незнакомым людям и говорил: мне понравились твои стихи в таком-то журнале — и, как в старом мультике: собачка-собачка, давай с тобой дружить.

Человек на том конце провода, как правило, говорил: приезжай. С некоторыми я сблизился, даже подружился, некоторые на меня повлияли, и сильно, это было такое продолжение московской немножко богемной (ну, совсем немножко) жизни, выпивоны с разговорами, такая, я это называю, взаимная подпитка, не знаю, смог ли я что-то дать другим, но мне это дало многое.

Ну и конечно, были литературные журналы, разумеется со своими маленькими кланами, популярные газеты, какие-то на что-то живые отклики.

Можно сказать, что была живая литературная среда. Это 70—80-е годы. В 90-е, несмотря на большую волну репатриации, эта среда не стала богаче или шире, более того, она стала как-то размываться и разжижаться.

То есть меньше общих встреч, меньше откликов на культурные события, меньше жизни. К тому же люди старятся, вкусы консервируются, кое-кто из пополнения уехал восвояси, причём наиболее квалифицированные, иных уж нет.

Угасание? Не знаю, по-прежнему бывают литературные вечера, хотя всё меньше и меньше, и журналы выходят: «Зеркало», «Иерусалимский журнал», «22». Но характер общения стал другим, более индивидуальным.

Во-первых, произошла технологическая революция — интернет, можно общаться напрямую, через моря и окияны, ну и русская революция 90-х, во-вторых.

Обе произошли почти одновременно и уничтожили границы. Остались, конечно, и личные встречи, но это уже узкий круг друзей, он почти замкнулся. Да я и сам в каком-то смысле замкнулся, то есть занят своим делом, причём интенсивно, полный рабочий день, без выходных и праздников.

Кстати, насчёт границ: ведь самое интересное происходит «на грани», при нарушении границ, поэтому я и считаю, что мультикультурность вкупе с политкорректностью — это вселенская смазь, роковое «вторичное смешении» Леонтьева, хана культуре. Культура — это взаимодействие самостоятельных, органичных и «ограниченных» сущностей.

Интересный момент в этом плане — связи с местной, израильской литературной средой. Мне посчастливилось в какой-то мере к ней приобщиться, у меня есть переведённые на иврит рассказы, они публиковались в израильских журналах, я перевёл на русский язык роман Якова Шабтая «Соф давар» («Эпилог»), перевод был издан в 2003 году издательством «Мосты культуры», это стало визитной карточкой.

И вот, несмотря на очевидную общность и внешне доброжелательное общение, — вот где граница на замке! Чужой среди своих. И эти два мира пересекаются только в тебе и больше нигде.

— Есть ли у вас претензии к своей литературной родине? 
— В каком смысле? Сразу приходит на память старый анекдот: Рабинович звонит во властные структуры и спрашивает: «Скажите, жиды уже Россию продали?» — «Продали, продали», — отвечают ему. «Так я могу зайти получить свою долю?» Я рассказал этот анекдот на встрече одноклассников, собрались, знаете, через полвека…

Так самое смешно — никто не засмеялся.

— Что нужно сделать для обеспечения равенства между литературой эмиграции и метрополии, если, конечно, это равенство возможно и нужно? 
— Я вообще против равенства, и социального, и тем более литературного.

Если имеется в виду единое литературное пространство, то оно, слава богу, уже есть благодаря интернету и новому подходу российского государства к свободе передвижения и обмену информацией.

Если речь идёт о какой-то материальной поддержке зарубежных литераторов, то я в принципе против поддержки государства — литераторы должны жить гонорарами, а пресса должна быть свободной и независимой, ну, поелику возможно.

Всё остальное от лукавого.

Что касается разговоров (они ведутся как у вас, так и у нас), что, мол, чужих печатаете, а свои, коренные (следует биение в грудь двумя кулаками) — в загоне, то это крики несчастных. Тексты должны быть интересными, это их путёвка в жизнь.

Конечно, разные тексты нравятся разным людям и разным людям не нравятся (как говорили в древнем Риме, нет такой книги, которая не нашла бы своего читателя), так на то и разные издания с разными профилями.

Пара профилей могут быть и кривоносыми. Есть, конечно, и национальные интересы, да разве ж они в том, чтобы чушь печатать?

Элина Войцеховская, Бордо

— Как влияет на ваше письмо то обстоятельство, что вы пишете за пределами России и русского языка? 
— Долгое время меня занимал обратный вопрос: удастся ли зарастить стигматы советской юности, может ли свободный западный человек обладать подобным складом мыслей? Каково оно, другими словами, моё свободное и неумученное alter ego?

Спустя какое-то количество лет и текстов всё встало на свои места. Ныне я могу себе позволить аполитичность, мультилингвизм, мультирелигиозность и много других прекрасных вольностей. Я верю себе, я знаю, что делаю, и уверена, что это нужно делать именно так, а не иначе. Это о метафизической стороне вопроса.

Что же касается сугубо лингвистического аспекта, следует признать, что пребывание в привычной языковой среде чрезвычайно комфортно.

Изучение языков и приспособление к ним оттягивает немало энергии и попросту времени. Этот путь мне пришлось пройти неоднократно, как минимум с тремя разными языками. Бонусы очевидны.

Если мысленно развернуть процесс в обратную сторону, попытаться вообразить, что я выбираюсь из блочной пятиэтажки, только чтобы взять штурмом 27-й троллейбус, ничего жизнеутверждающего, по правде говоря, не вырисовывается.

— Считается, что писатель увозит в эмиграцию тот язык, который существует в обществе на момент его отъезда, и далее этот писательский язык не развивается. Так ли это? Или как всё обстоит на самом деле? 
— Вопрос немедленно настраивает на классификации. Язык страны, тем паче огромной, никогда не бывает однороден. На момент отъезда в той или иной мере меня окружали суконный официоз, столичные маньеризмы, говор городских окраин, инженерский лингва франка, молодёжно-хайрастый сленг и транспортная разносортица.

В стилизациях и гротесках место найдётся всему, в прочих же жанрах без индивидуального пуризма не обойтись. Ксеры оказали гораздо больше влияния на мой активный словарь, чем советская печать или язык улицы.

Таким образом, отставание в 20—80 лет имелось всегда. Самые старые книги, копии которых мне удалось добыть в советское вполне время, изданы в 1913 году.

Если же говорить о лингвоновинках, в эпоху интернета их трудно не замечать. Какие-то скрытые цитаты, из рекламы например, я, конечно, не распознаю. Допускаю, что ничего при этом не теряю.

Следует иметь в виду, что так называемое развитие языка частенько есть эвфемизм варваризации, канонизации ошибок. Нужно быть переборчивее. Язык поддаётся формированию.

— Как из вашего «далёка» выглядит литературная ситуация метрополии? 
— Очень предсказуемо. Частью безнадёжно: бесконечные самовоспроизводящиеся табели о рангах, старые и новые; падение вкусов, если есть, конечно, куда падать. Частью обнадёживающе: большое разнообразие жанров и персонажей.

Радует обилие хороших, грамотных читателей и неудовлетворённость их мессианских настроений.

— Каким является ваше литературное окружение на новом месте? 
— У меня открытый дом. Русская литература приходит в него сама.

Для полноценного общения с оксидентальными коллегами необходим язык, и хороший. Постоянно меняя страны и языки, этого достичь трудно.

Сейчас в основные языки в силу обстоятельств настойчиво метит французский. Во всяком случае, это единственный язык, кроме русского, на котором я отваживаюсь сочинять что-то окололитературное, инспирирующее соответствующие знакомства.

Что же касается интернетного общения, то тут границ, по счастью, нет.

— Есть ли у вас претензии к своей литературной родине? 
— Я не уверена, что она у меня есть, в том смысле, который, полагаю, вкладывается в вопрос. На территории собственно России я никогда не жила, и русский — не родной мне язык. Это карма, её не критикуют, с ней живут.

— Что нужно сделать для обеспечения равенства между литературой эмиграции и метрополии, если, конечно, это равенство возможно и нужно? 
— На Западе диаспорическая литература об руку с постколониализмом — на гребне моды. Считается, что в пресыщенную постмодерном эпоху что-то интересное можно обнаружить только на перекрёстках.

В Россию эта мода не пришла, хотя должна бы уже, и, видимо, не придёт, из-за противоречия с великоросской идеей. Филологическая мода мне — постольку-поскольку, я пытаюсь жить не только космополитично, но и космохронично.

Но феномен примечателен: рассчитывать на повышенное внимание и ожидание пророков с Запада, видимо, не приходится.

Я очень надеюсь, что не повторится ситуация, когда диаспора останется едва ли не единственным оплотом свободного слова или хорошего вкуса. И будет ко всему вовлечена в политику. Но последние российские события настораживают. Расслабляться не приходится.

Продолжение следует…

Источник: Частный Корреспондент


1 коментарів

avatar
Хорошо пишет один писатель ,, выживает сильнейший..." ,не о боксе вроде разговор , такие мыслители хороши , когда урны рядом , есть место для их трудов , а то ещё случайно кто то прочтет

Залишити коментар

avatar