29 Березня 2024, 08:44 | Реєстрація | Вхід
/ У вас есть гиппопотам? (2) - 13 Грудня 2010

У вас есть гиппопотам? (2)

Категорія: «Новини»
Дата: 13 Грудня 2010 (Понеділок)
Час: 10:50
Рейтинг: 0.0
Матеріал додав: pole_55
Кількість переглядів: 1002



Фото: Reuters

Писатели русского зарубежья отвечают на вопросы заочного круглого стола

Ш. Абдуллаев, С. Болмат, Н. Вайман, Э. Войцеховская, А. Гринвальд, А. Иванов, М. Идов, М. Игнатьева, И. Кутик, А. Лебедев, В. Лорченков, М. Меклина, Ю. Милославский, А. Мильштейн, С. Юрьенен, Д. Яфасова.

Часть вторая. 

Вопросы (их шесть) простые, очевидные; писатели — замечательные каждый в своём избранном жанре. Ответов вышло так много, что редакция «Часкора» разделила их на четыре порции, расставив отвечающих сугубо по алфавиту.

1. Как влияет на ваше письмо то обстоятельство, что вы пишете за пределами России и русского языка?
2. Считается, что писатель увозит в эмиграцию тот язык, который существует в обществе на момент его отъезда, и далее этот писательский язык не развивается. Так ли это? Или как всё обстоит на самом деле? 
3. Как из вашего «далёка» выглядит литературная ситуация метрополии?
4. Каким является ваше литературное окружение на новом месте?
5. Есть ли у вас претензии к своей литературной родине? 
6. Что нужно сделать для обеспечения равенства между литературой эмиграции и метрополии, если, конечно, это равенство возможно и нужно?


Анатолий Гринвальд, Лейпциг

— Как влияет на ваше письмо то обстоятельство, что вы пишете за пределами России и русского языка?
— Если это и влияет, то только с положительной стороны. «Лицом к лицу лица не увидать», не так ли? Ощущаешь себя в абсолютно автономном режиме, не связан ни с какими-либо политическими течениями, настроениями, не ешь бочками пропаганду. У моей бабушки есть русское ТВ, извините, не русское, а, правильней, российское, так ведь?

И вот я прихожу к ней иногда, и вот это — фоном. Вы там даже представить не можете, как вам мозги промывают и в каких условиях вы живёте. Современный европеец, оказавшись в равных условиях с русским, в самом лучшем случае сошёл бы с ума на третий день. Ну, мы ведь не об этом, да?

— Считается, что писатель увозит в эмиграцию тот язык, который существует в обществе на момент его отъезда, и далее этот писательский язык не развивается. Так ли это? Или как всё обстоит на самом деле? 
— Нет, сейчас уже не так. Есть интернет, есть то же самое русское ТВ, русское радио, русские фильмы, русские книжки наших современников. Инфа есть, и её много.

— Как из вашего «далёка» выглядит литературная ситуация метрополии? 
— Я могу сказать только про поэзию. Довольно неинтересно выглядит, если взять официоз. Редакторы поэтических отделов «толстых» журналов печатают своих знакомых, печатают тусовку, самих себя печатают по обмену, что-то стоящее появляется, но редко. Спасибо и за это, конечно.

Но пока критики спорили о том, есть ли сетература и как к ней относиться, эта сетература стала диктовать свои условия. Как правило, в последнее время интересные авторы приходят в большинстве своём из Сети. Мог бы привести десятки имён, но кто-то точно потом обидится.

— Каким является ваше литературное окружение на новом месте? 
— Я как-то не напрягаюсь по поводу окружения. Есть какие-то друзья или приятели, которые где-то печатаются, есть довольно известные, как и в России, так и здесь, в Германии, те, которые пишут на немецком. Я в Лейпциге живу, здесь каждый год по весне проходит одна из крупнейших в Европе книжных ярмарок, приезжают писатели и поэты из России, с некоторыми познакомился. В тот город, где я родился, жил и выжил, никто не приезжал, к примеру, ну, кроме Достоевского. И то он вроде бы не по своей воле к нам заглянул. Его дом стоит до сих пор в центре. К нему сейчас музей пристроили.

— Есть ли у вас претензии к своей литературной родине? 
— К литературной — нет. Боже упаси. Одна благодарность.

— Что нужно сделать для обеспечения равенства между литературой эмиграции и метрополии, если, конечно, это равенство возможно и нужно? 
— Это кто сильнее — слон или кит? Или паровоз? (привет, Алёша). Мне это безразлично. Абсолютно. Зачем кому-то что-то доказывать, особенно если это теорема Ферма?


Андрей Иванов, Таллин

— Как влияет на ваше письмо то обстоятельство, что вы пишете за пределами России и русского языка? 
— Я бы не сказал, что живу за пределами русского языка. Потому что живу в Таллине, где очень много русских, тем более в той части Таллина, где их большинство, и можно запросто обходиться без хорошего знания эстонского, что, собственно, развращает, потому что эстонский учить нужно. Я его знаю слабо, и этот недостаток меня грызёт изнутри.


Но если это и справедливо в какой-то мере в отношении «Путешествия...», то только потому, что я хотел передать «англоязычную» атмосферу, потому что почти все герои этого романа говорят по-английски.Отмечают, что мой язык сколько-то «чужеват», как сказал Сергей Чупринин в одном из интервью. Андрей Степанов в своей рецензии на «Путешествие Ханумана на Лолланд» написал: «…сочинения экспатов, для которых русский хоть и родной, да не единственный; тексты, почти неотличимые от переводов с английского». Я был приятно удивлён.

Что же касается моих других сочинений, то, мне кажется, на меня больше влияет язык не на котором говорят или пишут в СМИ, а тот, что я нахожу в своих любимых книгах, а потом синтезирую.

В каком-то смысле я изобретаю свой язык, и он в отрыве от языка, на котором говорят в России. Более того, я считаю, что это хорошо.

Каждый писатель изобретает свой язык, свой стиль, и эта оторванность от языковой моды, которую задаёт метрополия, способствует отливке своего слога.

Легче выращивать свою языковую культуру в парнике на отшибе, чем с другими садовниками в общем парнике. Быть непохожим на других очень важно.

— Считается, что писатель увозит в эмиграцию тот язык, который существует в обществе на момент его отъезда, и далее этот писательский язык не развивается. Так ли это? Или как всё обстоит на самом деле? 
— Это возможно, но я не уверен. Потому что, во-первых, я не уезжал в эмиграцию и ничего с собой не увозил. Во-вторых, российский русский свободно перетекает через СМИ и интернет в Прибалтику.

В-третьих, в Эстонии, ещё раз повторю, очень большая русская коммуна, очень многие пишут и читают российских авторов, не говоря о том, что читают эстонских, переводят, активно читают иностранную литературу.

Язык развивается, и не так, как, например, в России. Я общался с российскими писателями: они больше читают друг друга и если читают зарубежных авторов, то очень часто в переводе.

В Эстонии предпочитают оригинал. Я бы сказал, что российские авторы больше варятся в своём соку, чем прибалтийские авторы, которые вынуждены знать несколько языков, чтобы выживать.

В Эстонии сейчас говорят не на том русском, на котором говорили до того, как я уехал в Скандинавию. Он продолжал развиваться. Я это обнаружил, когда вернулся из Скандинавии.

Есть вливание эстонского в русскую речь, злоупотребляют английскими словечками, и вообще, как эстонцы, так и русские часто переходят на английский!

Но я читал местных русских авторов, далеко не все подверглись коррупции или усыхания. Например, Гоар Маркосян-Каспер активно работает с языком, и если сравнить роман «Пенелопа», опубликованный в 1998-м, с повестью «Электра выходит замуж» (2009), то нет и признаков того, что язык замкнулся в себе или застоялся. Он развивается.

Вот в Дании я был по-настоящему в отрыве от русского и поэтому писал по-английски. Но не думаю, что язык даже в полной изоляции перестаёт развиваться.

Всё зависит от человека, от его личной драмы. Можно жить в центре Москвы, обить пробкой стены, как Пруст, и писать на языке 60-х, превратив свою жизнь в маканинский андеграунд, но даже при таких условиях язык всё равно, всё равно будет ветвиться и развиваться, от этого не уйти, письмо само это делает, независимо от автора.

Иногда я думаю, что письмо развивает автора, а не автор совершенствует свой стиль, как говорят.

— Как из вашего «далёка» выглядит литературная ситуация метрополии? 
— Всё очень бурно. Я почти никого не знаю. Люди говорят очень быстро. Я бы сравнил русский язык метрополии с английским Лондона.


То же и с литературой. Одна книга выходит за другой. Не успели расстрелять рецензиями «Письмовник», как тут же набросились на «Горизонтальное положение».Люди произносят целые связки предложений, где всё сцеплено, и московская интонация длит и длит мысль, пока ты не начинаешь уставать. Редко успеваешь сказать что-то своё.

Выпустили пары, стали хвалить «Письмовник», а теперь хвалят «Горизонтальное положение». Это как в метро, станция за станцией, успевай заскакивать, двери закрываются, двери открываются. Голова кругом.

Хочется принять «горизонтальное положение», ей-богу! Сесть на скамеечку, устремить взгляд в небо и окунуться в тишину. Потому что всё на скаку.

Прочитал книгу, быстро с кем-то обменялся мнениями, как тут же хватаешь другую или тебе суют, а там целые списки, стопки книг уже поджимают, образы в голове жужжат, как гоголевские шмели, а новые — анонсированные — на подходе!

Пишут много. Я не успеваю читать, да и не знаю, за что браться... В одной статье недавно прочитал, как автор, бродя среди полок книжного магазина, размышляет, что бы купить... В итоге покупает автора, которого уже читал много лет...

Было бы здорово написать такой рассказ: приходит человек в книжный, выбирает, что бы купить, и покупает книгу, которая у него уже есть, приходит домой и ставит на полку — седьмой экземпляр всё той же книги!

Темп метрополии не для меня. Я читаю медленно. Мне нравится оставаться с книгой в пустой комнате, чтение для меня нечто интимное. Разговор с глазу на глаз.

Метрополия обезоруживает и раздевает на людях книгу. Буквально «книги в голом». От этого из неё выветривается какой-то дух. Она мне кажется ощупанной и просканированной теми же критиками, помятой мнениями других авторов. К ней уже не хочется прикасаться.

Единственное исключение — Маруся Климова. Она в стороне от мейнстрима, про неё почти не пишут, и это придаёт вкус её книгам, держишь в руках «Голубую кровь», как пергамент, найденный в пустыне, и знаешь — в Таллине это единственный экземпляр, больше нет!

Ещё одна возможность — получить книгу лично из рук автора или электронным письмом, такие книги я читаю точно, и читаю так, как читал в детстве: с погружением.

— Каким является ваше литературное окружение на новом месте? 
— То, что находится на поверхности, — это зыбь, об этом можно прочитать в интернете, но ведь письмо — это глубинное течение. Это тайна. Я не хочу рассказывать, с кем общаюсь и о чём общаюсь.

Есть люди, они пишут, с кем-то я переписываюсь, с кем-то встречаюсь, но многие из них терпеть не могут друг друга. Мне это не мешает. Мне эти люди интересны, каждый сам по себе интересен.

Даже не тем, что пишут, а как переживают письмо в себе. Потому что писанина — это заболевание, редкое, неизученное, каждый переносит его по-своему. Я наблюдаю за этим, как врач, обнаруживший новую эпидемию.

Какие люди заболевают этим? Почему? Причины... Обстоятельства... Вот что интересно...

— Есть ли у вас претензии к своей литературной родине? 
— Нет. Какие могут быть претензии? О чём тут говорить? У меня нет никаких претензий. Я не виноват, что мой родной язык русский...

Я пытался писать по-английски и месяцами не говорил ни слова по-русски. Не помню почему...

Я делал много странных вещей или, наоборот, не делал: не носил джинсы, не отращивал бороды, не стриг волос, не ел бургеры (и теперь не ем и никогда не буду есть фастфуд), не пил вино и не смотрел телевизор... Не смотрел футбол... Не ходил в театр... Не разговаривал с блондинками... Не пожимал руки — никому!

Да, было много вещей, которые я намеренно не делал, всё не перечислишь. Да, вот ещё одна: всё делал только одной рукой, как Аполлон Безобразов, либо только левой, либо только правой, правой по понедельникам, левой по вторникам и так далее, соответственно чередуя дни... Возможно, по этой же причине я писал по-английски. А может, это были амбиции, но никак не претензии.

— Что нужно сделать для обеспечения равенства между литературой эмиграции и метрополии, если, конечно, это равенство возможно и нужно? 
— Смотря что тут иметь в виду. Издать книгу везде трудно. Мне кажется, теперь — везде одинаково непросто. Даже маститым авторам приходится задумываться, у кого издавать.

В Эстонии есть фонд «Капитала культуры Эстонии», который поддерживает авторов, не всех, выборочно, рассматривают материал или заявку издательства; это сложный процесс, но это возможность. Твоё произведение рассматривают.

А когда посылаешь рукопись в российское издательство на самотёк, то получаешь всегда стандартный отказ. Я их получил несколько после того, как «Горсть праха» оказалась второй в «Русской премии».

Мне отвечали стандартно, несмотря на второе место в премии. Как будто и не слышали о такой премии!

В Эстонии есть авторы, которые самоотверженно выпускают книжки за свои деньги. То же можно делать и в Германии, и в России, и в Америке...

В России это дешевле, к тому же не надо из Эстонии слать свои книжки в Россию. Я уже и не знаю, насколько легче автору в метрополии издать своё произведение, — рынок жёсткий, требования непредсказуемые.

Может, в эмиграции даже проще прославиться в узком кругу, стать мифом с парой сотен экземпляров... Тем более если это качественное произведение. А если оно плохое, то какая разница, в метрополии его издали или не издали в эмиграции, и наоборот.

Если роман Бориса Хазанова хороший, то он в любом случае хороший, как в метрополии, так и в Германии. Если моя новелла, например, слабая, то она везде слабая.

Конечно, пробиться провинциалу из Прибалтики трудно (не знаю, насколько проще авторам из других стран бывшего СНГ).

«Путешествие...» пробиваю с 2007 года... Но я уверен, что в метрополии есть десятки авторов, у которых те же сложности. Не говоря об авторах из российской глубинки.


Мария Игнатьева, Барселона

— Как влияет на ваше письмо то обстоятельство, что вы пишете за пределами России и русского языка? 
— Эмиграция — это прежде всего упражнение в мимикрии. Головоногие моллюски неотличимы от морского дна не только цветом, но и неровной формой тела. Механизм этот работает при помощи телефотографирования образа с сетчатки на кожу. То есть что вижу, тем и становлюсь.

Это происходит автоматически и без определённых усилий сопротивления, приводит к невозможности размимикрироваться обратно.

Ты становишься навсегда иностранцем. В этом смысле смещение на уровне языка есть нечто вторичное, хотя и более наглядное: ведь акцент и торможения в речи обращают на себя внимание любого неуезжавшего.

Но то, что происходит в голове, намного сложнее и неизлечимее. А в голове идёт обживание её теми «чудовищами с лазурным мозгом и чешуёй из влажных глаз», о которых писал Мандельштам.

Начинаешь сам с собой говорить на чужом языке, видеть сны на нём, подсаживаешься на заёмные структуры и, не умея выразить того же на родном, просто переводишь.

Это нормально, поскольку в каждом языке есть свои выражения, отвечающие нуждам местной реальности.

Например, испанское ojalá («дай Бог» со смешанным мусульманско-цыганским посылом) очень точно обозначает здешнюю надежду на завтрашний день, напоминающую наше «авось», но не равное ему, так же как йогурт не то же, что простокваша.

И наоборот, русское «мол» здесь отсутствует, зато оно имеется в баскском. Иногда, для меня самой неожиданным образом, это «мол» пробивается в моих фразах на каталонском. Это значит, что без него я не могу и эквивалента ему ещё не нашла.

Всё это общее рассуждение я привожу только потому, что не вижу особого интереса в собственном частном случае: я веду переписку, пишу время от времени эссе и стихи. И всякий раз чувствую эхом откликающиеся стены чужой речи.

Если на уроках русского языка, который я преподаю, я говорю осознанно чётко и ясно, чтобы быть понятной студентам, то эта чёткость звука, без педагогической интенциональности, проявляется, думаю, и в том, что я пишу.

С одной стороны, мне важно обезопасить свою речь от вторжений языка моих ежедневных обязанностей, с другой — не хочется подстраиваться под тот русский язык, на котором я уже давно не живу.

— Считается, что писатель увозит в эмиграцию тот язык, который существует в обществе на момент его отъезда, и далее этот писательский язык не развивается. Так ли это? Или как всё обстоит на самом деле? 
— Он развивается за счёт влияния чужого языка и ментальности. Я, например, стала лучше слышать рифмы на «б» и «в», типа «слава-слабо», поскольку в испанском эти звуки смяты в один.

Кроме того, язык обогащается благодаря тому, что больше тянет к исконному русскому: например, только в эмиграции я открыла для себя народную песню, которую раньше ассоциировала исключительно с Людмилой Зыкиной и Брежневым. При первых же надтреснутых бабьих голосах, идущих будто из зелёной бутылки, возникал устойчивый гул тоскливого неприятия.

В Барселоне же мне довелось познакомиться с девушкой из Сибири, профессиональной исполнительницей фольклора. От неё я услышала новые песни и, главное, в новой — человеческой и сердечной — манере исполнения. «Вьюн над водой», «Пчёлочка»... Всё это чудесное и вечное.

Или, скажем, Лескова я впервые оценила два года тому назад. А вот чего совсем не хочется перебирать из новояза — это всякие «озвучивать» и «востребовать».

Такое же сознательное сопротивление я оказываю уродованию языка в угоду политике — например, переименования бывших республик или смену предлога при «Украине».

А какие-то слова мне очень нравятся. Например, «жесть». Или «немерено». Не знаю, в чём тут дело, почему одно принимаешь, другое посылаешь подальше.

Ясно только, что диалог с родным языком не прекращается ни на день.

— Как из вашего «далёка» выглядит литературная ситуация метрополии? 
— Я более или менее слежу только за поэзией, и то сейчас меньше, чем три года назад, когда готовила антологию современной русской поэзии на испанском.

Мне кажется, ситуация для литературы сейчас что надо: произошли изменения в истории и в языке, появилась свобода высказывания и передвижения, гадостей кругом столько, что минимально совестливому писателю достаточно быть косым на один глаз и слепым на другой, чтобы найти ценный или на худой конец бодрящий сюжет.

Худо с образованностью и языком. Я с трудом себе представляю, как можно накатать гениальный роман, не читая «Мадам Бовари», «Чевенгур» и «Маятник Фуко», например.

Роман Эко — вещь литературно не великая, но интеллектуально очень значительная и полезная для сочинителя большого произведения. Ведь хороший роман — это результат усилий стиля и мысли, взаимное воздействие которых приводит к доминированию того или другого.

Вот у Эко этот маятник отлично виден, и чтение его очень поучительно для прозаика. Я старомодно считаю, что для того, чтобы хорошо писать, нужно много читать и оттачивать свой стиль.

Как человек христианского сознания, вижу несчастливость существования и сожалею о бестолковости его препровождения, как собственного, так и чужого. Способность складно высказываться создаёт и складные мысли.

Но сильной озабоченности тем, чтобы жить осмысленно и писать хорошо, я не вижу. Впрочем, это, как я сказала, домыслы. Прозу я практически не читаю. Со стихами легче — они короче, и потом знаешь, кого стоит читать.

Ещё я вижу разборки и группы и тёмные для меня несогласия и постановки проблем. Я ведь считаю, что литература создаётся именно за счёт вколачивания гвоздей в собственный гроб.

А тут возникает впечатление, что поэтизируются кирпичи в основании памятника себе нерукотворного. А если возведение памятника сопровождается полемическим задором, то тем безутешнее представляется вся эта стройка и тем доверчивее можно плюхнуться в материнские объятия классической литературы.

Из поэзии я читаю всё, что пишут Айзенберг, Цветков, Гандлевский, Веденяпин, Степанова, Гандельсман. Это для меня очень ценный опыт. Впрочем, из них двое, Цветков и Гандельсман, живут в Америке.

— Каким является ваше литературное окружение на новом месте? 
— Поскольку я не мыслю о себе как о литераторе, то и окружение моё не имеет к литературе никакого отношения.

— Есть ли у вас претензии к своей литературной родине? 
— Литературная родина в смысле Советский Союз? Я ему до сих пор не могу простить ничего. Гадкое, лживое образование с рифмой на бублик (из крестословицы Набокова).

Будучи псевдоморфозой, оно долго и не протянуло. В людях, которых я любила там и которые там умерли, не было ничего советского. А нынешняя Россия мне ничего не должна. И эта взаимная свобода от обязательств позволяет расстаться со многими пустыми идеологемами.

— Что нужно сделать для обеспечения равенства между литературой эмиграции и метрополии, если, конечно, это равенство возможно и нужно? 
— На мой взгляд, это равенство и так налицо. В том смысле, что графомания не знает границ, а талант повсюду, где бы ни жил, обдирает рукава об стенки.

На каком-то этапе он будет рваться в чужие страны, на другом — обратно домой, но всюду он будет торчать на шесте, как пугало, изображающее человека.

Прибедняться и подстраиваться, тыкать в глаза человеческой одёжкой, но одежда эта с чужого плеча и это соломенное чучело, а не человек. И пока он действительно талант, корней у него никаких.


Продолжение следует…

Источник: Частный корреспондент.

Ссылки по теме: 
----------------


1 коментарів

avatar
Литературная война , закаляет дух , это нормально , Андрей Белый в воспоминаниях
мыслю стреляет , почти по всем.
Этим он дороже , потому что одинок .

Залишити коментар

avatar